быть, чтобы покупать такую мазню, однако ее покупали, причем платили бешеные деньги, и я считала себя в полном праве иметь половину этих денег, ведь вдохновение N было оплачено моей любовью, моими страданиями, моими слезами. Муж называл меня злобной вымогательницей, жадной стервой, потому что я не хотела дать ему развод даром, говорил, что я измеряю его любовь деньгами. Но если его любовь к Мари была столь велика, значит, ничего не должно было быть жалко для нее. А он жалел деньги!
Вот так мы и жили. Ему было совершенно наплевать на меня, и он совершенно не интересовался, где я провожу свободное время. А между тем у меня появилась тайна – я стала заниматься живописью.
То, что я видела тогда ночью на площади Мадлен, по-прежнему не давало мне покоя. Однако уходить из дому ночами я не рисковала. Я боялась, что N приставил ко мне соглядатаев, желая поймать на фривольном поведении. Может быть, это была паранойя, но я решила быть осторожной. Днем я была свободна и спокойна, поэтому могла улучить два-три часа, чтобы, прихватив этюдник и одевшись попроще, уйти на мою любимую площадь и немного поработать.
Меня интересовала только сама Мадлен. Я писала ее в любую погоду и в разных ракурсах. Я была влюблена в нее, как в живое существо. Странно ли то, что я решила взять псевдоним «Мадлен» и с тех пор подписывала свои картины этим инициалом, соединяя его с инициалами своего настоящего имени? Того имени, каким оно было раньше, пока я еще не стала madame N.
Конечно, больше всего на свете мне хотелось написать те сцены, которые я наблюдала той судьбоносной ночью. Но я боялась… боялась, что буду обвинена в развращенности, и это даст в руки N козырь против меня. К тому же на площади постоянно сновали люди, с любопытством заглядывали мне через плечо, а я вдруг стала бы рисовать сцены греха… Нет, опасно, меня могли забрать в комиссариат. И я таилась как могла. Те мгновения продолжали жить в моем воображении, а на полотне снова и снова возникала снисходительная к людским слабостям Мадлен… но из прошлых времен. Когда мне приходила фантазия украсить полотно человеческой фигурой, я рисовала что-нибудь совсем уж безобидное, например, одну из многочисленных цветочниц, которые приходили на рынок со своими ведрами, тазами и тележками. О, их цветы я рисовала с восторгом. Они были совершенно живыми, ослепительными. Как в жизни. Каждым цветком, нарисованным мной, я мстила N за те унижения, которым подвергалась по его милости. Каждый мой букет был реалистичней и прекрасней его мазни! Но цветочниц я рисовала не в нелепых коротких платьях, а в таких нарядах, которые они носили в прошлом веке. Я никогда не изображала автомобилей. Моя пляс Мадлен смотрела из XIX века, который французские литераторы называли золотым веком шлюх и борделей. Это был век обожествления проституции…
Я знала, что каждая из нарисованных мною цветочниц приходит на площадь и днем, и ночью. Днем – чтобы торговать цветами. Ночью – чтобы торговать собой. Воплощение дня – их скромные наряды. Воплощение ночи – бесстыдные букеты на их тележках.
Мои персонажи были ночными цветами. Ночные цветы закрываются днем, а ночью…
Алёна ждала звонка в субботу до самого вечера. Как назло, ее назойливый мобильник молчал ну просто-таки убито! С другой стороны, это было совсем неплохо, потому что писательнице нужно было работу работать. И под любимую танго-музыку, под оркестр Эдгардо Донато,
Алёна скинула плед (из приоткрытого, как всегда, окна – она не выносила духоты – отчетливо тянуло по ногам) и перегнулась через весь стол к дивану, на котором с утра отдыхал от трудов праведных мобильник. Взглянула на дисплей – номер совершенно незнакомый. Не Шуры Короткова номер.
В голове одномоментно выстроился сюжет: сейчас какой-нибудь наймит Короткова будет гнусным голосом нести всякую угрожающую чушь. А может, и сам должник станет ее нести своим собственным голосом, но в целях предосторожности измененным до гнусности. Однако в ответ на настороженное «Алло?» Алёны раздался женский голос, причем он звучал вовсе не гнусно, это раз, а во-вторых, показался ей знакомым.
– Привет, как жизнь? – спросила обладательница голоса весьма жизнерадостно, и Алёне почудилось, что она видит широчайшую, невыносимо оптимистичную улыбку. Такую улыбку в просторечии называют «сушить зубы».
– Да ничего вроде бы. А вы… как поживаете? – нерешительно проговорила Алёна. И про себя подумала: «Кто же это, никак не пойму?!»
– Алёна, да у вас что, мой номер не определился? – раздраженно вопросила женщина.
В то же мгновение Алёна ее узнала. Жанна! Ну да, Жанна, ее бывшая подруга, хореограф и шоу, с позволения сказать, вумен… Жанна, из-за которой Алёна рассталась с Игорем, вернее, Игорь расстался с Алёной… Жанна, из-за которой кончилась ее безумная, воистину безумная любовь, связанная с таким количеством прекрасных и опасных приключений, что наша практичная Дева все их использовала для своих романчиков, затем что нестерпимо больно душе любовное молчанье, как говорят люди понимающие, а именно – поэты. Сколько уж времени прошло, наверное, два или три года, как они с Жанной не перезванивались, не встречались, разве только мельком, мимоходом здоровались, увидевшись на улице, и пробегали друг мимо друга, ни словцом не обмолвившись. А Игоря Алёна с тех пор вообще ни разу не видела, ничего не знала о нем. Интересно, они все еще вместе? Нет, ей это неинтересно, совершенно неинтересно!
А Жанна в своем репертуаре, такая же безумно самоуверенная. Номер, видите ли, ее почему-то не определился! Было бы странно, если бы он определился, вот что. Жанне даже в голову не пришло, что Алёна могла просто-напросто стереть его в своем мобильнике. А она именно стерла – и ее номер, и Игоря. Померла так померла!
И вот, нате вам, объявилась. Здрасьте, я ваша тетя, я буду у вас жить…
– Добрый день, Жанна, – сдержанно отозвалась Алёна. – Как дела, как здоровье?
– Как здоровье? – засмеялась собеседница. – Не дождетесь!
Жанна всегда так отвечала на вопрос о здоровье. А если, например, слышала, будто ей что-то из одежды идет, заявляла: «Подлецу все к лицу!» Ну и всякую такую прочую штампованную чушь порола почем зря.
– Алёна, вы как-то через губу говорите, – хохотнула Жанна. – Неужели до сих пор на меня за Гогу сердитесь?
Ну да, она Игоря так называла – Гогой. Или еще Гошкой. И то хорошо, и это неплохо… Ладно хоть не Жорой, а то с Жанны вполне сталось бы!
– Да бросьте! – пылко воскликнула Жанна. – Обе мы с вами теперь брошенки. Он давным-давно променял меня, старушку, на девочку какую-то, а ее еще на какую-то… ну и так далее. И вообще, мы с ним сто лет не виделись.
– Вы разве больше не работаете вместе? – сухо спросила Алёна, отогнав как нечто несущественное и призрак прежней боли, и ревность, и обиду…
Все в прошлом! Не вспоминать!
Игорь… Наверное, он все так же красив. И его глаза, эти черные солнца, как их когда-то называла Алёна, светят по-прежнему, и черный пламень изливается из них, обжигая и сжигая всех, кто в них заглянет.
Госссспидя (опять же, как говорит Жанна)… Сколько всякой чепухи выдумала писательница Дмитриева, пока была до безумия влюблена в этого мальчишку! Подумаешь, глаза. Ну, красивые глаза. Ну, необыкновенно красивые глаза. Но чтоб черные солнца…
Алёна вздохнула. Именно такими они и были, глаза Игоря. А сейчас какие?
– Работаем, но больше грыземся, – пояснила между тем Жанна. – Когда надо, конечно, я на него студию оставляю, но вообще-то Гошка ненадежный человек. Непременно что-нибудь забудет, перепутает… Я вот из Москвы только что вернулась, так даже не хочу ему звонить, непременно меня какой-нибудь сюрприз неприятный ждет. Да ну его в сад! Я, собственно, чего звоню… Завтра есть какая-нибудь милонга или нет?
– Ну да, – озадаченно пробормотала Алё– на. – Ну да, завтра милонга студии «Аргентина» в ресторане