стала явственно приближаться, во двор Крутицыных зашел офицер-пограничник. Маша как раз мыла на улице посуду, а мужчины совещались в доме, что делать дальше. Так и не посаженный на цепь Каррубо с грозным отрывистым лаем бросился к вошедшему, никак, подлец, не среагировав на испуганный окрик хозяйки и звон выпавшей из ее рук тарелки. Но пограничник не только не выказал никакого страха, а даже напротив — обрадовался, увидев перед собой здоровенного пса.
Негромко, по-особому свистнув, мужчина посмотрел на него странным завораживающим взглядом, и Каррубо, вместо того чтобы налететь на непрошенного гостя, вдруг доверчиво ткнулся носом в протянутую ладонь и завилял хвостом. К ним подбежала изумленная Маша. «Чудеса», — чуть было не воскликнула она, хватая пса за ошейник и вопросительно глядя на офицера.
— Водички бы… — попросил тот и улыбнулся.
Улыбка у него вышла какая-то виноватая, и Маше почему-то подумалось, что офицеру стыдно за происходящее, за это поспешное, больше похожее на бегство отступление. Выпустив, к радости пса, ошейник, она бросилась в дом за водой.
Воспользовавшись отсутствием жены, выглянувший на шум Крутицын тут же спустился с крыльца и о чем-то вполголоса заговорил с военным. Говорил счетовод недолго, но чрезвычайно взволнованно, на что пограничник, облизнув сухие губы, только отрицательно мотнул головой. Лицо Крутицына пошло пятнами. Он хотел было еще что-то сказать, но тут вернулась Маша с запотевшим ковшиком, и счетовод, сразу же оборвав свою речь, стал с рассеянным видом теребить верхнюю губу.
Некоторое время военный жадно пил, проливая воду на гимнастерку и кося глазами то в сторону забора, за которым уже проходили последние солдаты, то в сторону расстроенного счетовода.
— Большое спасибо, хозяйка, — сказал он наконец и, вернув ковшик Маше, заторопился к выходу, явно пытаясь избежать дальнейших расспросов. Уже у калитки офицер вдруг обернулся и добавил, обращаясь к Крутицыну: — Простите меня, товарищ, не имею права. Хотя люди нам действительно нужны.
Чувствуя на себе пристальный взгляд Маши, Крутицын подождал, пока пограничник не скроется из виду, и только после этого решился посмотреть на побледневшую жену.
— Ничего не говори. Так надо, — сказал он тоном человека, уже принявшего решение. — С этими или другими я все равно уйду воевать с немцами. Лучше помоги собраться…
— И я с вами, Сергей Евграфович! — отозвался с крыльца Хохлатов.
Крутицыны прощались уже второй раз за сутки. Но в отличие от того, ночного прощания, Сергей покидал дом по собственной воле, влекомый чувством офицерского долга, которое всегда жило в душе бывшего поручика, изначально выученного и призванного защищать свое Отечество, а не просиживать штаны в правлении племхоза.
«Господи, как давно я не говорил ей ласковых слов! Неужели разучился?» — испугался вдруг Крутицын, привлекая к себе жену и глядя в ее набухающие слезами глаза. За спиной уже висела котомка, в которой заботливой рукой Маши было уложено все самое необходимое: смена белья, бритва, еда. В правом кармане тужурки лежал наградной револьвер. Наган, взятый у энкэвэдэшника, Крутицын отдал Хохлатову. С молчаливого одобрения мужа Маша собрала котомку и его, как ей казалось, жуликоватому спутнику.
Тронутый до глубины души этой заботой Брестский, деликатно отвернувшись, стоял сейчас около забора и с деланным интересом изучал уже опустевшую улицу. Решившись идти вместе с Крутицыным, он преступал воровские законы, но преступал их осознанно, ибо страстно желал отомстить за мать, за друзей, за маленькую девочку Таю, в одночасье потерявшую родителей. О том, что будет после, Дима старался не думать, считая это неблагодарным и бесполезным занятием.
— Маша, родная, единственная… — начал было Крутицын, пытаясь сказать то самое, что ободрило, вдохнуло бы силы в его уже захлюпавшую носом жену.
Слова, которые всегда находились у поручика для идущих в бой солдат, в эту минуту почему-то никак не хотели рождаться в его смятенной голове. Да и не к месту были бы они сейчас, те, предназначенные для солдатского уха слова…
— Маша… — повторил Крутицын и его васильковые глаза мучительно сощурились.
Но жена опередила его:
— Сережа, Сереженька… Послушай меня, пожалуйста! Что бы ни случилось, я буду ждать тебя здесь, в нашем доме. Слышишь меня?.. Я и Тая.
Тут она не выдержала и разрыдалась по-бабьи, в голос.
— Ну что ты, Машенька, причитаешь, ребенка разбудишь, — вконец растерялся Крутицын. — Мы ведь с тобой и не через такое проходили, а, Маш? Вы тут берегите друг друга… и ждите. Мы обязательно вернемся! Слышишь, родная?.. Ведь ты всегда умела ждать и верить…
«Вон, седины уже сколько в волосах и морщинки у глаз… — подумал вдруг он, и сердце его сжалось от любви и нежности. — Как же тяжело от тебя уходить, Маша!..»
Крутицын смотрел на жену и вспоминал их первую встречу. Бал по случаю. Ах, какая, в сущности, разница, по какому случаю!.. Он — постоянно краснеющий юнкер с едва еще чернеющим пушком над верхней губой и она — юная, легкая, обворожительная в каком-то совершенно немыслимом, завораживающе шуршащем платье… Они кружились и кружились в вальсе, и у Сережи Крутицына, отличника и балагура, вдруг отнялся язык и пошла кругом голова от оголенных плеч Машеньки Головиной, от неуловимого аромата ее духов и молодой разгоряченной танцем кожи… «Банально, штампованно, стандартно!» — воскликнет тут искушенный читатель, но… ведь именно так все и было. Как было когда-то у сотен таких же, как и они, молодых, честолюбивых и смелых, еще не ведавших, что рождены они в жестокое, страшное время и что кому-то суждено сгинуть, сгнить в окопах Первой мировой или встать у стенки под дулами чекистских наганов, или тонуть на барже, запертыми в трюме, или бежать, бросая все, на пароходах, на перекладных, в общих вагонах, бежать навсегда из своей уже невозвратной России…
«Ах, Маша! Если бы было на Земле такое место, где люди никогда не должны расставаться, я отдал бы все, чтобы оказаться там вдвоем с тобой!..» — мысленно кричал бывший поручик 3-го Его Императорского Величества кавалерийского полка, целуя родные морщинки около мокрых от слез глаз, пока наконец не заставил себя разжать объятия и — все-таки, в самый последний раз, прижавшись губами к Машиным губам, — пойти, не оглядываясь, прочь.
Двинувшийся было за ним Хохлатов вдруг несколько замешкался у калитки и, решительно шагнув назад к Маше, быстро опустил руку в карман своего пиджака.
— Марья Борисовна… Вот тут, наши фамильные драгоценности. Успел, как говорится, прихватить, — торопливо заговорил он, и взгляд его при этом скользнул куда-то в бок. — В общем, возьмите, не побрезгуйте… Спрячьте пока. А то эти, — Дима кивнул в сторону уже занятого немцами Бреста, — обязательно будут шарить. А вам с девочкой еще пригодится. До свидания и берегите Таю. Одни вы теперь у нее…
С этими словами Дима сунул в руки растерявшейся женщине горсть чего-то золотого, жидко сверкнувшего драгоценными камнями, и бросился вслед за Крутицыным.
Из всех односельчан навстречу Сергею Евграфовичу попался только один Елыгин, который посмотрел на счетовода, как на явившегося с того света покойника, но быстро справился с собой и заторопился пройти мимо. Забот у него в этот час хватало и без Крутицына…
Через день парторга уж не будет в живых: его повесят немцы. Кто-то из своих донесет на него и председателя племхоза Петрищева. Кузьма Кузьмич успеет сбежать в лес и вскоре возглавит партизанский отряд. Елыгин встретит смерть достойно, с гордо поднятой головой. До последнего своего часа, уже стоя на возведенном на скорую руку эшафоте, он будет призывать односельчан, согнанных немцами на площадь, бежать в леса, создавать партизанские отряды и бить фашистскую гадину. «Мы победим, товарищи!» — последнее, что успеет крикнуть Елыгин в наполняющуюся бабьими всхлипываниями и причитаниями толпу, перед тем как немецкий солдат выбьет доску у него из-под ног… Целый день парторг провисит на площади в своей выцветшей застиранной гимнастерке, пока глухой пастух Сашка не обрежет ночью веревку и тайком не похоронит его на сельском кладбище…