— Представь себе, она уже было поправилась, да вот Губерио… денег не платят там, куда он носит дрова; он ведь дрова рубит и носит.
— Кому говорить, Педрито! Я сам бумажки носил, а на них и не взглянули. Ничего не дают за эти земли, выжжены они, голые…
— Дрова хоть денег стоят…
— Уголь дороже, Педрито, но его индейцы жгут, тут работать надо, а мы вот дрова рубим, это дело немудреное, на то мы и зовемся арендаторами, чтоб дрова рубить…
— Хотел бы я…
— Так уж оно повелось, Педрито, коня не расседлывать, он-то всегда готов работать, а мы лежим- брюхом вверх, или беседуем, или в карты играем…
— Ну, дай мне воды попить…
— Ладно, Педрито, дам, только я очень расстроенный, что денег за бумажки мои не дали, и у тебя вот беда, с дочками твоими, хоть они и вроде самостоятельные.
Тут пришла мать Бастиансито, донья Никомедес Сан-Хуан Кохубуль. Голова у нее была замотана платком, плечи прикрыты вязаной шалью — она вечно зябла, — нижние юбки шуршали, а золотые, с медным отливом, кольца сверкали на толстых грубых пальцах.
— Слава святому причастию! — сказала она. В руке у нее была свеча, она искала подсвечник, чтобы ее поставить.
Мужчины сняли шляпы, опустили головы и повторили коротенькую молитву. Хозяйка же поставила свечу и поздоровалась с ними.
— Так я водицы принесу, Педрито… — сказал дон Бастиан, направляясь к кухне.
— Не бери у него, Педро, — вмешалась донья Никомедес, — с моего муженька станется, в тыкве принесет…
— Верно… — сказал, возвращаясь, Бастиан. — Только не в простой, а в маленькой. Я сам и не напьюсь, если не в тыковке вода или не в кувшине.
— Да что ты, вот стакан! Не слушай его, Педро. Донья Никомедес взяла тыковку, полную прозрачнейшей влаги, перелила воду в стакан и подала брату.
— Дай тебе бог… Ну, пойду, забот много… чего еще от детей дождешься. Вы-то хоть от своего избавились…
— Тебе муж не говорил, как они там хорошо устроились? Попроси, даст письмо почитать. Лисандро, Макарио и Хуан Состенес к ним туда ехали.
— Да и твоим зятьям, брат, недурно бы туда поехать.
— Не хотят они, сестра. Вроде бы ради земли женились и доят ее, доят. Дубы рубят, ничего им не жаль…
— Значит, Педро, женились они на дровах…
— Верно, сестра. Их сколько раз на побережье на это звали, а вот не хотят, страшно им…
— Чего им страшно?.. — вмешался дон Бастиан.
— Лентяи они, работать не любят, — пояснила донья Никомедес, — все им тяжело. Им одно по вкусу: гнездо греть, словно они куры, и детей плодить, чтобы те стали скотами, как мы, и состарились пораньше. Лень, она рано старит.
Когда трое стариков увидели, какое перепуганное лицо у Губерио и с каким трудом он удерживает слезы, они замолчали. Наконец он сам смог заговорить. Говорил он так, будто тело его шелушилось словами от боли и он снимал их с волос, выбившихся на груди, из-под рубахи. Голос его был грустен и горестен.
Донья Никомедес принесла воды в другом стакане, капнула туда настойки из апельсинового цвета, дала Губерио, а потом отпили и все прочие.
Народ шел к дому по всем дорогам. Бесчисленные родственники, друзья, приятели, даже просто знакомые бросали дела, чтобы посетить обитель беды.
Старый Педро, отделенный от всех своей бедой, молчал, как молчит несчастный, изнуренный работой вол, тихо плакал и вглядывался во тьму. Свинцовая луна поднималась над дальними холмами. Все казалось мертвым. Люди снова и снова подходили к нему, обнимали его, жалели. Тяжелые, неспешные шаги ступали отовсюду к дому, где увяла свежая роза, жертва преждевременных родов. Он не слушал, но слышал…
— Зять ваш, дядюшка Педро, истинный дурак. Что ж он, скотина, отдохнуть женщине не дает! Вот и вышло… Он ее и убил, потому что любил, как бык корову. Нет, когда замуж выходишь, надо глаз да глаз. Замуж надо выходить за человека, а не за скота, который жену не щадит, и ей, несчастной, приходится жить не по-божески, плодить детей и плодить, будто в этом благодать.
Вдовец бродил среди гостей, не говоря ни слова, и вата его тоски все больше пропитывалась водкой.
Дети, только что лишившиеся матери, ходили повсюду за ним. Младшенькая уцепилась за его колено, чтобы он взял ее на руки — у нее озябли ножки, и некому было ее обуть. Он поднял ее. Она пустила лужу, промочила ему весь рукав. Но он не успел даже отряхнуться — старший мальчик позвал его, чтобы он зажег свет на кухне, а второй, поменьше, дергал его за полы, просился в кроватку.
Холод смерти пропитал комнату, где лежало тело: и воздух, и свет свечей, и мебель, и фигурки святых, и ветки вербного воскресенья, и реликвии, охраняющие от грозы. Натруженные руки покойной, исхудавшие от стольких родов, были сложены на груди, продолговатое лицо белело, глаза ее были закрыты, широкий лоб — спокоен в обрамлении черных, уже причесанных волос, а толстые губы мирно улыбались, пока кто-то не подвязал платком ей челюсть, словно у нее, несчастной, болели зубы. «А пускай бы и отвисла, думал Педро, что ей теперь, отвисает, не отвисает — все едино…»
Тем временем на кладбище, на холме, двое мужчин копали могилу, прерывая иногда работу, чтобы вдохнуть пьянящий, тяжелый запах разрытой земли. Уже стемнело, трудились они при свете костра. Они хотели все сделать, а потом уж, на свободе, идти туда, к телу; и ударяли в землю, словно били в немой колокол. Один врезался в грунт ударом острой лопаты, другой вслед за ним наклонялся все ниже, все глубже, и вынимал из ямы осыпавшуюся землю сперва лопатой, потом — сапогом, который насыпал доверху и с трудом тащил наверх. Пот лил с них ручьем. Звезды глядели на них, словно люди, которые видят сквозь воду. Люди с золотыми глазами. Небесные люди. Наверное, ангелы.
— Печка уже горячая. Идите, а то остынет!..крикнул несколько раз женский голос где-то за домами.
Ничего не разглядишь — луна взошла рано и сразу скрылась за тучами. Вот дерево, как на ступеньках лестницы, сидят на нем птицы, но они молчат, только трепещут, словно знают, что в дом пришла смерть. Вот колода с водой для свиней. Вот камни, вроде вешалки — да, на них развешаны чьи-то штаны, и две кадки с водой, в которой плавает мусор, а ночь отражается в ней зрачком крокодила.
— Ты мне в глаз заехал! — закричал кто-то, судя по голосу, мужчина. Это двое гостей шли к печке.
— А ты не лезь! Я б его и выбил… ты что думаешь? Тоже, разгулялся… уваженья нет… не видишь, покойник в доме!..
— Ну, чего ты!..
— А ты не ори…
— Печка остывает, идите скорей, чего вы там копаетесь!
— Ладно, я еще тебе покажу!.. Слыхал, зовут нас…
За домом, во дворе, где было еще темнее, шушукалось множество влюбленных, словно петухи и куры возомнили себя людьми, а люди стали там, за домом, курами и петухами на эту ночь.
Время от времени из дома выходила старуха с фонарем. Она поднимала руку повыше, но не видела ничего.
На галерейке, где был вход, расставили стулья и кушетки — все, что было в доме и у соседей. Тот, кто входил, держа в руке шляпу, шел между рядами уже усевшихся гостей; женщины и мужчины отвечали на его приветствие тихо, как вежливость велит, или чуть посердечнее, если он был им другом или родственником. Потом, тоже тихо, они подвигались и предлагали ему присесть.
По комнатам мыкались родственники, словно их гнал и стегал неведомо кто. Одни, намыкавшись, садились на кровать или раскладушку, другие курили и разговаривали стоя. Какие-то люди услужливо подносили им стопочку, кто-то раскладывал еду и хлеб, чтобы угостить народ после полуночи.