стало не по себе от такого бессилия своей памяти. И снова в нем вспыхнуло чувство неопределенной обиды, как будто кто-то неизвестный ударил его в темноте и скрылся неотомщенный.
Он стоял, не зная, что делать, и слушал, как за его спиной подшучивали над ним, посмеивались, до чего ловко старуха сильного мужика обошла. Не иначе — колдунья, нечистая сила. Теперь ему будет нехорошо. «Она тебя в пень превратит! Братцы, гляньте-ка, он уже начал превращаться. Одеревенел весь. Не пошелохнется…»
Разыгрывают по всем правилам.
А старушка стоит и головой покачивает, не то укоризненно, не то насмешливо.
— Ну, что ты меня как будто завораживаешь? — спросил Андрей Фомич, чувствуя, как по всему телу разливается противная слабость. — Ну уж нет. Не поддамся я тебе…
А тут, как бы для усиления его обиды, на елку, на самую макушку, сорока спланировала и раскатила по всей округе:
— Чи-чи-чи-чи…
Обойдя старуху, он кинулся к елке и начал рубить поспешно, бестолково, не попадая в одно место, кромсал живую, брызжущую соком розоватую древесину.
— Ах ты, ирод! — закричала старуха, хватая его руки. — Брось, безобразный, брось!..
Воткнув топорик в свежую рану, Андрей Фомич отступил от елки и, как мог спокойнее, проговорил:
— Чудная ты какая-то… Мало ли тут их, елок-то разных этих да березок, приезжие рубят: кому шалаш надо, кому дрова, а кто просто так — захотел и походя срубил. А ты вон что? Жалеешь. Оберегаешь. Разве это твое дело — лес оберегать?
А она посмотрела на него без злобы, а вроде даже с жалостью, как на дурачка. Стоит под елкой, головой укоризненно покачивает, светленькие глазки мерцают, как ранние звездочки в не успевшем потемнеть небе.
И показалось Андрею Фомичу, будто он в чем-то провинился перед старухой и ему надо оправдываться. И не только в том провинился, что так с ней обошелся, а еще в чем-то, чего он не знал, а только чувствовал. В чем виноват, не понимает, и вот от этого особенно страшно, что не мог понять ни своей вины, ни причины этого страха. Он сознавал только, что страх сидит где-то в нем самом, как непознаваемая болезнь. Притаилась глубоко внутри и точит, а какое от нее средство — никто не знает.
Старуха поправила платок на голове.
— Притих, герой? — спросила и неожиданно засмеялась она: — Колдовство мое тебя пришибло? Эх, человек!..
Подумав, что она корит его за то, что так легко поддается ее колдовской силе, Андрей Фомич медленно проговорил:
— Не твоего ума это дело.
— Да уж, видно, и не твоего, — вздохнула старуха и замахала рукой: — Иди-ка ты, иди…
По-прежнему самозабвенно купалось солнце в бегущих облаках, текли по земле прозрачные тени, под трепетной березой галдели подвыпившие друзья, а жена его, и в самом деле похожая на тяжелый розовый цветок, преданно протягивала мужу свой кружевной платочек. Ничего не изменилось в мире, в котором так просто и хорошо жилось Андрею Фомичу.
Он обтер вспотевшее лицо, поговорил с друзьями о всяких делах, и, когда женщины бездумно и тонко завели песню, он тоже начал им подтягивать, положив голову в теплые ноги жены, и блаженно уснул. Все заботы, тревоги и желания отлетели от него и временно притаились, как мухи, которых Надя отгоняла от его лица своим подсыхающим платочком.
Все начисто забыл Андрей Фомич: и свое недостойное поведение, вообще-то ему не свойственное, и таинственное появление старухи, и непонятную и даже вовсе несуразную мысль, что старуху эту он знает, и очень хорошо. Все позабыл, как забывается нелепый сон, осталось только какое-то чувство страха и виноватости, которое точит его, как неопознанная болезнь. А перед кем виноват и в чем, этого понять не мог.
Он как-то сразу притих, насупился и все дела, и домашние и заводские, делал с трудом, как бы все время подталкивая себя. Надя заметила это. Она привыкла к его молчаливости. Сама-то она молчать не умела, и не любила, и поэтому начала ему выговаривать:
— Нехорош ты тогда оказался, на себя не похожий. Я к тебе, к такому, не знаю даже как и подступиться. Если пить не умеешь, не берись, и особенно с папашей моим. Он после первого стакана озорничать начинает. А тебе этого нельзя: ты — начальник и партийный. И что это на тебя накатило? Старуха эта откуда ни возьмись! Она на тебя мороку эту напустила? Так не верю я в эти сказки. Ох, хоть бы от тебя словечко услыхать!.. Ну, все высказала, и хватит, а ты хоть сколько-нибудь запомни — жена говорит…
Он погладил ее по плечу. Она вздохнула:
— Вот так мы и губим природу и все на свете.
Но со временем все разговоры забылись. Унеслись в потоке разных событий и непроходящих заводских забот, которых у него всегда хватает. В довершение ко всему жена шепнула ему о своей беременности. Эта новость вытеснила все остальные заботы, воскресила новую тревогу и старую надежду: может быть, на этот раз будет сын. Две девочки-погодки, Маша и Олечка, — хорошие девочки, и он их любит, семейная утеха, но для полного счастья ему нужен сын. Может быть, теперь…
С тревогой посматривал он на жену. С тревогой, в которой читалось больше требовательности, чем заботы. Почти шесть лет прошло с того дня, когда прибежала к ним в барак тоненькая зареванная девчонка. Узнал он ее сразу: та самая березка, которая не пускала его в комнату, где Алла занималась, а сама очень хотела, чтобы он прорвался. Даже подсказала, в какую ему дверь.
Прибежала она тогда за Ленькой, которого Андрей Фомич унес в тот осенний день, да вскоре осталась навсегда у него в доме. Стала хорошей, любящей женой. И Андрей Фомич ее полюбил. Ему казалось, что никогда никого он больше и не любил, и, пожалуй, так оно и было на самом деле. Алла? Нет, разве это любовь? Наваждение какое-то. Все правильно, все чисто и ясно в его жизни, и он не хотел ничего другого. Аллу вспоминал с удивлением и с непонятной тревогой, как тогда, на Старом Заводе, когда он впервые оказался один на один с закатным солнцем.
Но все-таки вспоминал с благодарностью. Так и текла его жизнь плавно, как большая спокойная река, но вдруг налетела буря, и все сдвинулось со своих мест. Не стало в доме и в душе прежнего спокойствия и прежней уверенности.
Что касается Анфисы, то и она скоро забыла про этот случай, но, в отличие от Андрея Фомича, она его сразу узнала и ей даже припомнились его слова о том, что природа, хотя и красивая, равнодушна к человеку и его делам. Собственно, эти слова она и запомнила и всегда думала, что так может рассуждать человек и сам равнодушный и даже ненавидящий природу и все, что его окружает. Только такой человек и может так зверски — бездумно и без всякой надобности — кромсать живое тело прекрасного, сильного дерева.
Вот каким он стал, молодой бригадир, который приходил выселять ее. Тогда-то он посочувствовал Анфисе, понял ее привязанность к родному месту…
Она выдернула рыбацкий топорик из рваной зарубки и отбросила его в сторону, где сидел Андрей Фомич со своей компанией. Надо будет — подберут.
А потом, на обратном пути, снова заглянула сюда. Все уже уехали. Анфиса прибрала мусор, который они оставили, сложила в одно место, чтобы потом закопать в овраге, бутылки и стеклянные банки завязала в клетчатый старый платок — не пропадать же добру. Когда все это сделала, увидела топорик — лежит, где брошен, поблескивая на солнце.
В деревне остановилась у избушки, которую выстроил для себя Николай Борисович, переделав из старой баньки. Хорошая получилась избушка, маленькая, да одному много ли надо? Жена не любила деревенской жизни, и, хотя Николай Борисович доказывал, как это полезно, она редко приезжала на Старый Завод и жила недолго. Михалев бывал чаще, дома ему не сиделось. Но хозяин не переносил одиночества, и гости у него не переводились. Тут привечали не только друзей и знакомых; друзья привозили своих