– Сенечка, нет! Ни с кем! – то ль крикнула, то ль шёпотом.
А он – во весь гром, уже замахиваясь веночищем:
– Никни, говорю!
Но не толкнул. Сам рукой – не погнул, на пол не кинул. Если б кинул – вскочила бы. Но – не кинул.
И – сама себя, покорно, сама себя закрыв – и открыв же! – опустилась коленами – и ниже – и ничком – головой невидящей и локтями – на банный пол.
И – ожгло, и ожгло наискось и поперёк, горячее, не так как на полке хвостаются, не ждала, как больно, – ожгло! и за разом раз! и за разом раз! – и руками не защититься, руки сами себя закрыли! – и обидно, что бьют, да ни за что ж! – а не крикнула больше.
И он – в молчанку сек.
Жалко себя, беззащитную, заплакала тихо. Но – не крикнула. Плакала в руки, в подол, чуть извиваясь тельцем от охватных ожогов в сорок розг – а не выбиваясь.
От поясницы до подколенок жгло её и рвало – за вины небывшие, за будущие, чтоб их не было, за никакие вины. В покор.
Плакала и ждала, где он остановится, где гнев его пройдёт.
Где милость его наступит. Остановился. Ещё распалённо:
– Что молчишь? Говори –
Плакала, всхлипывала.
Пождал.
Помягче два раза опустил веник. Протягом по спине, уж больше как банная ласка.
– С кем?… Что молчишь?
Похлипывала, ответить не выходит.
Наклонился низко, близко и уж без гнева, напуганный:
– Катёнка?!
Сам ей подол с головы отвёл, лицом к себе вывернул, тогда:
– Да ни с кем же, Сенечка! Замкнутая я без тебя…
Сенька ошалел:
– А что ж ты не сказала?
– Да я ж тебе крикнула.
– Да ты не так крикнула!
Боком, щекой прилегла Катёна на пол.
– А чего – не вскочила? Не вывернулась?
Доплакивала Катёна.
До самого полу и он, к её лицу. Тихо, близко:
– Чего ж лежала так покойно?
– Покойно!… Попробуй…
– А – за что ж я тебя? – охмурел.
А она доплакивая, ещё доплакивая, улыбнулась.
– Ничего. Ты ж – господин мой. Буду волю твою знать.
И сама губами дотянулась – стала целовать. Целовать.
А он!… А он!…
И носил, как дитя малое.
И качал.
И губами исправлял, чего веник наделал. Станушка наискось по спине задержалась, она помягчила.
…Забыли они, ждёт ли Фенька Катёну, или свекровь её ждёт к печи, и думают там что, или соседи ещё собрались, – надолго они так и остались в баньке.
Таково – ещё и не было никогда. Не подтопляло так до горла.
После Покрова коротки дни, рано смеркается. Через маленькое банное оконце свету и совсем уж не достаётся. Однако не зажигали они плошки из бараньего жиру, какая тут на оконце стояла, – привыкшим глазам доставало отсвету, да и он лишний.
Уже в темноте они баньку покинули и, никем не ждомые, не назренные, перешли в сенник. В избе уже не светилось, как и у соседей, почти всё село темно стояло.
Дети – в избе оставлены, на Доманю, а здесь настелила Катёна перин своей домашней набивки, а поверху ещё и тулуп, как всегда молодым на холод.
Под единым тулупом сразу жарко, невтерпёж, опять раскрывайся.
Над ними крыша была сплошная, а наискось – с просветами, и полоски неба посветлей крыши. Да ведь месяц за облаками.
Ничуть не хотелось спать, и долго-долго они говорили. И не то чтобы по порядку: перебивала Катёна то о детях, о привычках, разуме их, и в чём Савоська характером уже теперь на отца похож. Или – спросом об армии, как там одно, другое. Но больше всего и ладней всего говорили они о будущем: ведь кончится же война и, храни Бог, Сенька уцелеет, – так как будут они жить? Привёз Сенька слух такой, что георгиевским кавалерам после войны будут землю раздавать, по семь десятин. Вот тогда они заживут! А у нас, Сенечка, слух стоял, что после войны и вообще всем мужикам наделы увеличат. Только откуда ж её столько наберут, лихо какое? А – от помещиков, от Удела, от банков разных, на-айдут, в России ли нет земли? Поступиться не хотят. Но если и на этом обманут, всё равно, ручек не съёжим. Да отделимся на свой простор, земли ещё може прикупим, когда-то и расплатимся, – да вместе-то, да любя, да при детях, Богом посланных, это же радость одна: сперва работать на долг, потом и в зажиток. Без труда нет добра. Своё трудовое – не под гору катится, а ложится кирпич на кирпич. А Катёна способие своё и сейчас уже копит, что свёкор оставляет ей – на мелочи не тратит, сохранится – пригодится. Только вот деньги дешевеют. Отделяться – на отруб, это непременно, чтобы вся земля при себе, в одной черте и не сменная. Молоды, здоровы, всё в своих руках, только бы дал Бог Сенюшке уцелеть. Так на отруб, может, и батя захочет? Ну, там решим. Да наверно он на месте останется, а – поможет. Так крепче будет. На отруб – много денег надо.
А чего не умела в хозяйстве Катёна? Всё умела. Хотя излюбленное её было – гуси. Надо так хутор ставить, чтоб рядом если не речка – то пруд, иль, нык, самим запрудить. И – много гусей развесть.
О гусях Катёна могла говорить и говорить, пока не скажешь – хватит. Что за птица умная! – уже на яйцах сидели, а в избе не топилось два дня, так гусыни – пить отказались! сообразили, что на оправку вон идти, а яйца застудят. В избе-то гуси никогда не оправятся. Знала Катёна срок: 12 дней, по снеге, гусаков кормить зерном и тут же резать, а день единый перепустишь – и пошло перо в пенёк, и снова 12 дён ожидать, два срока. А гусыни занесутся – лишь мякиной кормить, ни зёрнышка! Гусиная жизнь: на трёх гусынь один гусак. С четырьмя – гусак выбивается, на пятерых – уже нужно двоих. Но главное уменье – выбирать гусаков, угадывать их мужские стати: 19 перьев в хвосте – хорош, а 18 – не бери. Развернёшь полотно крыла, у кого в основаньи чёрные пятнышки – силён, а белые прогалины – слаб. И подпёрки под крылом – два ли, три, четыре – показывают, сколько гусынь может одолеть.
– …Слышь… А как же эт ты спину мою запомнила?…
– Я – всего тебя помню…
– А коли убьют – тож помнить будешь? Прижалась-прижалась.
Уж поздно было, и примирение, совсем бы им засыпать. А нет, что-й-то опять защекотало.
Катёна в ответ:
– Сенюшка, только спине-то… болячо…
– Ну, ин как иначе…
И опять она, с испугом будто:
– Сенюшка! А если… ещё!
Сенька беспечно:
– А его нам и надо!
– А – девка опять?…
– Ка-ти чередом!
– А потом – ещё?