тыкала себя в очи барыня. — У него такие глаза, какие и среди панов не отыщешь! А хвостик? Кто раз увидел — век не забудет!
Нестерко хаял щенка, ругал всех собак, что есть на свете, сбивал цену и, только увидев в окно въезжающий во двор поповский возок, решил кончать торг.
— Значит, — тяжело отдуваясь, сказала помещица, — доставишь сюда двух коней да не одров каких-нибудь, а в мою упряжь! Тогда получишь, так и быть, щенка!
— Побойтесь бога, пани за щенка двух коней! Да где это видано?..
— Не хочешь — ступай вон. С детьми иди прощаться — Печенка слово свое панское нарушать не будет! — Вдруг пани замолчала, взволновавшись неожиданным опасением: — Может, ты украсть того щенка захочешь? Так я накажу псарям с него глаз не спускать! А если пропадет, из-под земли достану тебя, мужика!.. Шкуру спущу.
— Так уж лучше сразу и спускайте шкуру-то, — сказал Нестерко. — Все одно! Где ж мне двух коней добыть?
— Ах! — вздохнула барыня и утерла глаза платком. — Заболталась я… чуть о горе своем не забыла… Поди прочь!
И глазами полными слез она взглянула на лежавшую среди свечей собачку.
Заметив въехавший во двор возок с попом, барыня свесилась с подоконника и закричала дворне, чтобы все тотчас шли на панихиду.
— Эй вы, поезжайте! А то всю ярмарку проспите! — приказала она обозу.
Нестерко спустился по лестнице, прошел темные сени, взял свою торбу и посошок.
Через двор псари вели в сад собак, украшенных черными лентами.
Круглолицая девушка, как испуганная курица металась от попа к приказчику, от окна, в котором торчала барыня, к возам, отъезжающим на ярмарку
Пряча улыбку в мохнатые ржаные усы, Степан распрягал лошадь.
— Как? — подмигнув в сторону барыни, спросил он
— Двух коней требует. Да не простых а в упряжь.
У Степана усы опустились, как бессильные руки
— Жар-птицы она не попросила случаем?
— Делать нечего, поеду с обозом на ярмарку — сказал Нестерко. — Там, видно, опять с тобой свидимся.
— Не журись! — Степан обнял Нестерка — Авось придумаешь какую штуку позаковыристей, а обойдется с конями-то. А нам в Удручаны ехать — ярмарки не миновать, по дороге как раз.
Возы уже скрипели, выбираясь за ворота.
Нестерко быстро зашагал за ними.
В саду, за домом, тявкали псы — начиналась собачья панихида.
ГЛАВА ПЯТАЯ
ТРЯСУН И МАРИСЯ
Панское честное слово — что дышло: куда повернешь, туда и вышло.
Пан Кишковский уехал из Дикулич, и жизнь в имении Печенки вошла в обычную колею. Печенка как залез на псарню, так и не выходил оттуда — даже ночевать оставался со своими разлюбезными собачками.
Писарь Яким Трясун принялся, как обычно, обходить хаты — требовать себе угощения. Где сел, так уж целый день сиднем сидел, не вылезая из-за стола все дела решал, даже недоимки получал.
Мужики принесли Якиму деньги. Он на столе место расчистил и пересчитывать их начал. Бороденкой туда-сюда вертел, денежку к денежке клал. А бумажку одну прямо у всех на глазах хап в карман, словно ее корова языком слизнула.
— Воры, лапотники! — закричал. — Кто рубль утаил? У кого совесть собаки съели?
— У тебя, пан писарь, — зашумели мужики. — Недоимка сполна отдана. Всем миром считали. Смотри у себя в кармане!
— Придет время, посмотрю, — запищал Трясун и за бороденку схватился. — Но, ежели пересчитаю, пенять на себя будете: еще пяти рублей не хватит. Вы что, сермяжники, меня не знаете?
— Знаем, знаем, — вздохнули мужики. — Ты, Трясун, не только со стола бумажку, с неба луну стянешь и будешь говорить, что так и было. Пусть за нами рубль долгу остается.
В тот день засел писарь у братьев Кириллы и Гаврилы в хате. Пить-есть требовал, уходить не собирался. Братья чуть не плачут — работа стоит, в доме уже никакой еды не осталось, а Трясун требует жареного, пареного и вина вдобавок.
— Пойди, брат, к Нестерку, — сказал Кирилла Гавриле, — спроси совета, как от гостя поганого избавиться, да так, чтобы нам за это от писаря никакой беды потом не было.
…А в Нестеркиной хате Януся с утра ни на шаг не отходила от старшей сестры — все выпрашивала сказку.
— Тата всегда мне рассказывает, — говорила Януся, — а ты не хочешь.
— Что я — бабка старая? — отмахивалась Марися.
— Тата разве старый? — не отставала Януся. — А вон сколько сказок знает! Расскажи…
Пришлось Марисе уступить. Выбрала минутку свободную, села возле хаты, и сразу, откуда ни возьмись, прибежали братья с улицы, за ними другие ребятишки — словно только того и ждали.
— Про котика с золотым лобиком, — попросила Януся.
— Слышали уже! — зашумели ребята. — Лучше про Змея Смока с девятью головами!
— Покатигорошек!
— Волшебную дудку!
— Сегодня — про кошель журавлиный, — сказала Марися, когда все расселись под ракитой. — Давно это случилось. Жили дед да баба. Никого у них на свете не было — ни детей, ни родных. Кормились тем, что просо сеяли. Поле у них было махонькое, как наш огород. Варили похлебку да кашу — проса еле-еле до нового хватало. Каждую крупинку бабка выскребала из чугунка.
— Как ты? — спросила Януся.
— Не мешай! — сказали братья.
— Приходит как-то раз дед на поле, — продолжала Марися, — а все просо побито, помято, потоптано. Словно волы по нему ходили. Решил дед посмотреть: кто яс просо изводит? Ночь просидел, день сидит. В полдень прилетает на просо журавль, да не простой, а громадный — с хату. Только спустился, сразу деда увидел и порх обратно в небо.
Вернулся дед домой, рассказал про журавля. Баба говорит:
«Ты ж, старый, раньше охотником был, зверей стрелял, твое ружье и посейчас где-то в клети валяется. Достань его, почисти да ступай просо стеречь. Как журавля увидишь — стреляй. Хоть мясца-то поедим птичьего».
Так все дед и сделал. Лежит возле поля, ждет.
В полдень журавль опять прилетел. Только дед стрелять хотел, а журавль и говорит человеческим голосом;
«Не убивай меня, старинушка!»
А дед к чудесам непривычен был, испугался: птица человечьи слова знает! Ему уж не до стрельбы — руки дрожат, в глазах туман. Но журавль того не замечает, спрашивает:
«Твое просо, старинушка?» «Было мое, отвечает дед, — а теперь нет ничего».
«Я тебя отблагодарю, — говорит журавль. — Чего ты хочешь?».