Кирилловну.
'Посмотрим, не допустили ли мы действительно ошибку', — подумал директор, направляясь к Ускову. Еще издали услышал он раскаты учительского голоса. Приоткрыл дверь — голос не снизился.
Юрий Петрович стоял не у стола и не посередине комнаты. Он вовсе не стоял, его носило по классу. Он схватил чей-то учебник и стукнул о парту. Восьмиклассники не удивились. Они одобрительно загудели, потому что не могли не признать, что Эраст, обманувший бедную Лизу, — типичный представитель развращенной аристократии.
Директор послушал и вышел.
— Уф! — сказал он. — Столько пыла и красноречия, а вот с Ниной Сергеевной никак не могут договориться.
Беда заключалась в том, что с некоторых пор именно с Ниной Сергеевной Усков терял красноречие. Он произносил, что-то бессвязное или принимался подробно излагать какой-нибудь раздел из древней литературы.
Он провожал Нину Сергеевну переулками до Никитских ворот и, взглядывал украдкой на ее коротенький, покрасневший на морозе носик и черную прядку волос над маленьким ухом, сообщал о том, что существуют такие-то варианты исторических песен об Иване Грозном.
Однажды Нина Сергеевна остановилась и почти со слезами в голосе воскликнула:
— Ненавижу вашу древнюю литературу! — Она топнула ногой и сказала: — Не смейте больше меня провожать!
На следующий день она возвратила все его книги. Это было ударом, жизнь потеряла смысл.
Юрий напрасно ждал каникул. Каникулы только увеличили бедствие. Он не мог ухитриться застать Нину Сергеевну в школе. Похоже было, что она его избегает. Работа Ускова о русской повести XVI века безнадежно застряла на месте.
В унынии, небритый, Юрий явился наконец к Маше. Он сел в старое кожаное кресло, настолько глубокое, что колени его пришлись почти вровень с носом, поставил к ногам портфель, закурил и мысленно процитировал ту фразу из Блока, которая все эти дни сопровождала его подобно зловещему аккомпанементу:
Усков повторял про себя эту фразу на разные лады и в конце концов стал находить в ней какое-то мрачное утешение. Но сейчас он не рискнул декламировать Блока.
Как ни был Усков погружен в созерцание собственных переживаний, он не мог не заметить перемены, какая произошла с Машей.
Юрий подумал со стыдом, что давно уж ее не видит, не знает, как она живет, хорошо ей или неважно на свете; скорее всего, неважно, а ведь именно он когда-то сказал: 'Помни, у тебя есть друг'.
'Что же такое с ней? — в тревоге размышлял он, силясь понять то, что поразило его в Маше. — Пожалуй, похудела, но не так уж сильно. Немного бледна, но и это не то'.
Новое, что увидел Усков в Маше — во взгляде, в улыбке, когда смеялись одни губы, а глаза оставались серьезными, и даже в позе, даже в движениях, — было угрюмое, сосредоточенное спокойствие. Оно-то и напугало Юрия. Он вспомнил недавние институтские годы, лекции, семинары, кружок по философии и то горячее личное вмешательство Маши в каждое дело, когда так естественно и щедро раскрывалась ее душа. Теперь, за этим странным спокойствием, как за маскировочной шторой, душа ее была непроницаема и глуха.
Так как любой жизненный случай в воображении Юрия вызывал литературные ассоциации, то и теперь он, пораженный, сказал:
— Что случилось с тобой, Маша? Ты похожа на Лизу Калитину, когда она решила уйти в монастырь.
— В монастырь? Нет, и для того времени это был слишком простой выход, — сказала она, подумав.
Юрий был озадачен.
— Ты все еще помнишь Ми… Ми…
Он хотел спросить Машу, неужели до сих пор она мучается любовью к Мите Агапову, но, споткнувшись на первом слоге, выпалил нечто совсем несуразное:
— Ты все еще помнишь Ми… Ми… тот воскресник, когда мы разгружали на станции саксаул?
— Что такое? — удивилась Маша.
Присев на ручку огромного кожаного кресла, в котором утонул Усков, она сказала:
— Юрочка, не хитри. Признайся лучше: объяснился ты с Ниной или все еще нет?
Едва произнесено было это магическое имя, в сердце Ускова забушевал вулкан, и, перебивая себя стихами Пушкина, Блока, Маяковского, он нарисовал картину такой грандиозной любви, что сам был потрясен и подавлен.
Возвращение Ниной Сергеевной книг было финалом.
— Она вернула тебе книги? — спросила Маша.
— Да, вернула! — мрачно подтвердил Усков.
— И сказала, что ненавидит древнюю литературу?
— Да, сказала. Но ты понимаешь, что дело не…
— И запретила тебе ее провожать?
— Да, запретила.
— Юрочка, поздравляю! Она в тебя влюблена.
— Повтори! — рявкнул Усков, вскочив с кресла.
— Она в тебя влюблена. Надо быть настоящим бревном, чтобы самому не догадаться.
Юрий поднял портфель, сунул под мышку и шагнул в прихожую.
— Вспомнил одно дело… — пробормотал он в замешательстве. Одной рукой неловко надевая пальто, он спросил: — Ты уверена?
— Да.
— Ты основываешься на своем опыте?
Кажется, он напрасно задал этот вопрос.
— Иди, Юрий, иди. Скажи ей все прямо.
Он выбежал.
Маша осталась одна.
'Неужели и в самом деле ты одна во всем свете?'
Но нет. У нее была школа.
Маша всё любила в школе. Коридоры, полные шума и света, с картинами и портретами великих людей на стенах, свой класс, населенный веселыми и озорными ребятами, учительскую, где она встречалась не только с Борисовым. Пожалуй, с ним Маша встречалась реже всего. Время от времени она выслушивала распоряжения Борисова, и ни одно, самое разумное, ничего не задевало в ее сердце — так вошло в обыкновение Евгения Борисовича обволакивать любое живое дело казенностью и скукой.
То, чем жили учителя, существовало помимо Борисова. После уроков в учительскую ураганом врывалась Нина Сергеевна. Бросив на стол тетради и книги, она, сердясь или ликуя, начинала громко рассказывать о происшествиях за день. И Маша убеждалась: у Нины происходят события, похожие на те, что и в ее классе. Так же ссорятся, дружат, растут. Машу привлекала открытость, с какой Нина Сергеевна рассказывала о трудностях и своих неудачах.
Маша любила учительскую за то, что здесь редко хвалились победами, чаще привыкли говорить о том, что еще не достигнуто.
Постепенно она начинала понимать, что тон доверия и требовательности к себе в коллективе