Риге, возле трупа.
Пошел по вагонам, не уступая никому дороги, похудевший, угловатый, жестокий, брезгливый. Добрел до ресторана, уселся в одиночестве за крайний столик, спиной ко всем, чтоб не видеть.
Полчаса ковырял вилкой яичницу.
«Чего я яйца ем, мясо надо жрать».
— Дайте мне мяса, — сказал официантке. — Вот, свинью.
Вышел покурить в тамбур — не хотелось сидеть ждать наедине с яичницей, переболевшей оспой. Глаза б на нее не смотрели.
В тамбуре допил водку, неловко поставил бутылку, она упала. Раскачивалась на боку, позвякивая мерзко.
Вернулся, еще заказал сто грамм. Смотрел внимательно на графин.
Принесли мясо, живое, горячее. Саша ел жадно. Решил налить водки — но вагон качало, и он никак не мог попасть в рюмку. Официантка — Саша ее видел краем глаза — суетилась возле соседнего столика — и сказала, что сейчас поможет.
— Я сам, — ответил Саша и отпил из графина. — Я сам, — повторил сипло, втягивая носом воздух, скорчившись в гримасе несколько нарочитой неприязни к проглоченному.
…Было так: в Риге он вернулся в гостиницу, очень спокойный, но с запутавшимися вконец веселыми мыслями: что все это значит, зачем все получилось именно так, кто были эти люди — с ППШ и… как его… Мудон. Ничего понять было невозможно. Будто кто-то подал ему знаки, разгадать которые не было никакой возможности.
Он пролежал в гостинице до вечера, ни к чему не придя, ничего не поняв и отчего-то тускнея час от часу.
На следующий день уезжал. Пошел на вокзал пешком, оглядывая город с ненавистью, — словно у него здесь что-то отняли.
Казалось иногда: он как будто освободил или даже выжег внутри себя место — под свою нестерпимую злобу. И теперь это злое место внутри пустовало, саднело.
Никак не мог придумать, на чем сорвать зло, которого было все больше. Вытащил карту города, подпалил зажигалкой. Сначала держал карту двумя пальцами, потом бросил на асфальт, когда разгорелась.
Прохожие смотрели — кто в раздражении, кто возмущенно. Саша поворачивал карту носком ботинка, она догорала…
…А в поезде Саша боролся с дурной мыслью подпалить еще и занавеску на окне вагона-ресторана.
Допив водку, он все равно не почувствовал той степени блаженного опьянения, когда можно хотя бы заснуть в мягкой, еле ощутимой, нетошнотной дурноте.
Заказал еще пива и какую-то сухую дрянь к пиву. Заказ принесла новая официантка — не та, что водку с мясом подносила.
Саша ел неприязненно закусь к пиву, запивал большими глотками. Бутылки пива оказалось мало, заказал еще. Становился все тяжелее и злее.
Ходил в туалет, стоял и чувствовал свое лицо, какое-то чужое от пьянства, словно вылепленное из пластилина. Казалось, что если сморщится, зажмурится изо всех сил, с лица отпадут куски чего-то чуждого, налипшего. Взглянул на себя в зеркало: лицо как лицо. Его лицо. Руки мыть не стал. Допил пиво, попросил счет.
Некоторое время с удивлением разглядывал его, не понимая, отчего так мало взяли.
Потом догадался: счет принесла вторая официантка, которая не знала о том, что Сашка сидит тут давно и уже отведал свинины с водкой.
Нисколько не раздумывая, расплатился только за то, что подсчитали, и вышел в тамбур.
«У меня вагон отсюда далеко… Шесть или семь тамбуров я прошел, пока ресторан искал…» — вспомнил Саша.
Быстрым шагом он рванул по поезду, думая в глупом хмелю: «Не найдут, нет. Это же надо в каждое купе заглядывать. Не найдут».
Иногда навстречу попадались проводницы — вскидывали на Сашу удивленные глаза: видимо, он шел слишком спешно, слишком сильно хлопал дверьми.
Он пролетел мимо своего купе, вышел в тамбур, закурил, улыбаясь подло, и свою подлость ненавидя сладко.
— Хватит для ада? — спросил тихо. — Не хватит? Я еще добавлю.
Смотрел в окно. Кто-то еще стоял в тамбуре. Не успел выкурить и полсигареты, как пришла официантка, та самая, первая.
— Вы оплатили только половину счета, — сказала дрожащим от обиды и неприязни голосом.
— Никаких проблем, — бодро и оттого особенно гадко ответил Саша. Достал деньги, сунул ей в брезгливую руку — не глядя, почти все, что были.
Он позвонил Матвею, уже добравшись домой.
— Привет, Саша, рад слышать. Все получилось, я знаю, — сказал Матвей утвердительно, ни о чем не спрашивая.
— Это не я, — сказал Саша.
— Я знаю, знаю, — ответил Матвей.
Саша посидел какое-то время у телефона, глядя на трубку и аппарат. Позвонить больше было некому. Никого не вспомнил, кому хотелось бы позвонить.
Он оделся, вышел на улицу. Пошел куда-то.
Бродил по утреннему городу — смурому, холодному и ветреному.
Он всегда чувствовал себя в этом городе как в гостях. Будто бы малым пацаном приехал к какой-то неприветливой тетке и постоянно стесняешься то добавки за обедом попросить, то в сортир сходить. Потому что кастрюли с супом маленькие, добавка там не помещается, а напротив сортира — тетка вечно бродит, туда-сюда. И пыль какая-то везде, и радио все время работает, тараторя, как дурное… Вот такое же ощущение было от города — неприятное, неприютное. Словно вечно ждешь: когда же домой тебя заберут. А дома нет никакого. Никто не заберет.
Саша привык к этому, конечно.
Никто не видел никогда, чтоб он хандрил. Ни один человек класса с седьмого его не обидел.
Саша иногда вспоминал: может, забыл он хоть одну обиду, простил кого напрасно. Нет, не было такого. Всегда, через не хочу — хамил, бил в лицо, кидался, ощетинившись.
А теперь бродил, не зная куда кинуться. И голодный к тому же…
Надо устраиваться на работу, думал. Совсем нет денег. Надо куда-то устроиться. Гребаная страна, и в ней надо устроиться куда-то. Мести двор, мешать раствор, носить горшки, таскать тюки и вечером смотреть в телевизор, где эти мерзейшие твари кривляются, рассказывая, как они заботятся о тебе. Их лица… Последнее время Саша начинал болеть, когда видел их лица. Вглядывался в их рты и глаза. Выключал звук порой, и тогда мерзость личин становилась настолько наглядной, что злые мурашки прыгали по спине.
Надо устроиться на работу, да. И телевизор не смотреть. Иначе вовсе не выносимо.
Пойду к Верочке. Куда-то надо идти, а то холодно. Или она на учебе? Она, вроде, где-то училась. Или ее уже выгнали отовсюду за сотрудничество с «союзниками»?
Непонятно зачем Саша добрел, весь озябший, с сырыми ногами, до ее дома — денег не было даже на проезд. Никого не застал. Звонок позудел гнусно, и тишина.
Ушел, оставив сырые следы в подъезде. Спускался медленно, словно старик. Гладил рукой перила.
Может, к Позику сходить? Позик, дорогой… Нега у него деньги забрал… Надо ему сказать, что судью, посадившего брата, — убили.
А надо ли?
И что, Позику, доброму Позику, придется как-то реагировать? Что ему, радоваться, хохотать? «Убили, — скажет, — как здорово! Мозги вдребезги! Умора!»