потрясены словами Гарибальди о Маццини, — вспоминал Герцен, — тем искренним голосом, которым они были сказаны, той полнотой чувства, которое звучало в них, той торжественностью, которую они приобретали от ряда предшествовавших событий, что никто не отвечал, один Маццини протянул руку и два раза повторил: 'Это слишком'. Речь, в которой Гарибальди назвал Маццини своим учителем, положила начало многим другим тостам. Гарибальди поднял тост 'за Польшу, идущую на смерть за независимость и подающую великий пример народам', 'за юную Россию, которая страдает и борется, как мы, и победит, как мы, за новый народ, который, освободившись и одолев Россию царскую, очевидно, призван играть великую роль в судьбах Европы'. Герцен был настолько взволнован этими словами Гарибальди, что только пожал ему руку со словами, что тост этот 'дойдет до друзей наших в казематах и рудниках'. На следующий день он писал Гарибальди: '…Я смотрел на вас обоих, слушал вас с юным чувством пиетета, которое мне уже не под лета, и, видя, как вы, два великих путеводителя народов, приветствовали зарю восходящей России, я благословлял вас под скромной крышей нашей'.
Расставались в приподнятом 'тихо торжественном настроении'… Как если бы расходились 'после крестин'. 'У всех было полно на душе'. На следующий день, 18 апреля, Герцен отправился в Лондон. На железной дороге попалась ему газета. С удивлением он прочел, что гость его, который был вчера здоров, объявлен больным. Оказывается, генерал Гарибальди в связи с болезнью возвращается на Капреру, не заезжая более ни в один из городов Англии. 'Царский' прием, оказанный Гарибальди, стал понемножку раздражать Наполеона III, и он нажал на правительство Пальмерстона. Надобно было снова умилостивить союзника.
По сведениям 'Тайме', в канун отъезда Гарибальди у него побывало до двух тысяч человек. В этот день ему представлялись члены правительства с чадами и домочадцами. Вереницы карет тянулись к дому на Prince's gate. Когда наступил час приема, Герцен стал было прощаться с Гарибальди. Тот задержал его:
— Зачем, оставайтесь… Могу же я, — сказал он, улыбаясь, — оставить одного знакомого, когда принимаю столько незнакомых…
28 апреля Гарибальди покидал Англию. Герцог Сутерлендский на собственной яхте доставил его на остров Мальта. 'Гарибальди хочет денег… Мы ему купим остальную часть Капреры, мы ему купим удивительную яхту — он так любит кататься по морю; а чтоб он не бросил на вздор деньги (под вздором разумеется освобождение Италии), мы сделаем майорат, мы предоставим ему пользоваться рентой…' Так писал Герцен 15 мая с еще не остывшим гневом и болью и с гордостью за 'великое дитя', 'плебея в красной рубашке', которому ничего не нужно было для себя лично. 'Красная рубашка' ('Camicia rossa') называлась статья Герцена о Гарибальди.
1864 год ознаменовался для Герцена еще одной встречей, спором, который выплеснулся на страницы 'Колокола' в форме 'Писем к противнику'. Эти письма печатались с ноября 1864 года по февраль 1885-го. Всего их было три. Письма отразили дебаты, которые Герцен вел со старым московским 'другом-врагом' — Юрием Самариным. В июле 1864 года Самарин приезжал в Лондон и предложил Герцену встретиться. Герцен не забыл, что Юрий Самарин был своего рода информатором и сотрудником герценовских изданий в 50-х годах. Не забыл он и то, что всегда выделял Самарина среди славянофилов, высоко ценил его ум и образованность. В 1864 году Герцену все еще казалось, что у него и Самарина должны найтись точки соприкосновения во взглядах. А разногласия? 'В чем они, — восклицает Герцен в письме к Самарину 12 июля 1864 года. — В православии? — оставим вечное той жизни. В любви искренней, святой к русскому народу, к русскому делу? Я не уступлю ни вам, ни всем Аксаковым'.
И встреча состоялась. Собственно, этих встреч было несколько, на протяжении 21 — 23 июля. Их никак не назовешь мимолетными свиданиями. Первая встреча длилась около семи часов. Она могла стать и последней. Но Герцен, так круто изменивший свое отношение к западным революционным авторитетам, после краха всех своих упований в 1848 году все еще надеется, что он может заключить компромиссный союз со своими бывшими противниками — славянофилами. Основой для такого союза при всем различии идеалов и стремлений Герцен считал 'наше отношение к русскому народу, вера в него, любовь к нему' и 'желание деятельно участвовать в его судьбах'. Герцен, стремясь к союзу, вовсе не желает скрывать разногласий, разных точек зрения на главнейший вопрос — что, собственно, представляет собой русский народ и каковы же его судьбы. 'Для вас, — пишет он Самарину, — русский народ преимущественно народ православный, то есть наиболее христианский, наиближайший к веси небесной. Для нас русский народ преимущественно социальный, то есть наиболее близкий к осуществлению одной стороны того экономического устройства, той земной веси, к которой стремятся все социальные учения'. Герцен указывает Самарину, что все вокруг 'колеблется, изменяется', христианская неподвижность народа, его смирение уже в прошлом, а ныне в России, в толще народной зреет социальный переворот. 'События последних годов и вопросы, возбужденные крестьянским делом, открыли глаза и уши слепым и глухим. С тех пор, как огромная северная лавина двинулась и пошла, что б ни делалось, даже самого противуположного в России, она идет от одного социального вопроса к другому'. Причем все эти социальные вопросы в стране крестьянской так или иначе сводятся к вопросу о земле, владении землей. Герцен напоминает Самарину об их спорах в 1842 — 1846 годах, даже признает свое поражение, несостоятельность своих надежд на Запад, свое обличение этого Запада, после того, как 'Париж в один год отрезвил меня'. Но, 'обличая революцию, я вовсе не был обязан переходить на сторону ее врагов — падение февральской республики не могло меня отбросить ни в католицизм, ни в консерватизм, оно меня снова привело домой. Стоя в стану побитых, я указывал им на народ, носящий в быте своем больше условий к экономическому перевороту, чем окончательно сложившиеся западные народы. Я указывал на народ, у которого нет тех нравственных препятствий, о которые разбивается в Европе всякая новая общественная мысль, а, напротив, есть земля под ногами я вера, что она его'. Это ли не точки соприкосновения со славянами? Они могли бы стать основой союза, а то может случиться и так, что 'мир заключат другие за спиной нашей, пока мы будем продолжать старую войну'.
Самарин упрекал Герцена в том, что тот гибельно действует своей революционной пропагандой на новое поколение, что в результате у этого поколения оказываются иссушенными мозги, ослаблена нервная система, оно не способно к энергичной деятельности, у него нет веры. Герцен энергично выступает в защиту этого нового поколения. Он напоминает Самарину, что 'и вы и мы по положению, по необходимости были рефлектерами, резонерами, теоретиками, книжниками, тайно брачными супругами наших идей… Но энергией, но делом, но мужеством мы мало отличались'. Герцен признает, что люди его поколения 'были отважны и смелы только в области мысли'.
Новое же поколение, пусть даже оно не дочитало своих учебников, рвется к делу, как поколение людей 1812 года рвется в бой. И они, эти новые люди, материалисты, они поняли, что знания филологии, гуманитарных наук ныне уже не есть эталон образованности. Без естественных наук нельзя быть зрелым мыслителем, человеком, понимающим и социальные проблемы. 'Нигилисты', как прозвали разночинцев, не есть понятие ругательное. Нигилист вместо безропотной веры вооружен научным знанием, он исследователь. И материализм вовсе не растворяет личность в каком-то 'микрокосмосе', а, наоборот, заставляет ее 'дорожить временной жизнью своей и чужой'. Отношение к новому поколению, к революционной демократии у Герцена и Самарина было столь разным, что оно оттеснило на второй план иные вопросы, сделало невозможным политический союз. Герцен писал Огареву, что 'о сближении не может быть и речи'. Самарин 'ближе к Каткову и Муравьеву, чем к 'Колоколу'. Он ненавидит 'Современник' Чернышевского.
Самарин не ответил на 'Письма' Герцена.
1865 год застал Герцена в Женеве. 'Есть люди, предпочитающие отъезжать внутренне; кто при помощи сильной фантазии и отвлекаемости от окружающего — на это надобно особое помазание, близкое к гениальности и безумию, — кто при помощи опиума или алкоголя. Русские, например, пьют запоем неделю- другую, потом возвращаются ко дворам и делам. Я предпочитаю передвижение всего тела передвижению мозга и кружение по свету — кружению головы'. 'Долго живши на одном месте и в одной колее, я чувствую, что на некоторое время довольно, что надобно освежиться другими горизонтами и физиономиями… и с тем вместе взойти в себя, как бы это ни казалось странным. Поверхностная рассеянность дороги не мешает'. За годы эмиграции немало европейских городов промелькнуло перед его глазами. Каждый имел свою физиономию, хотя много было и общего. Общее, пожалуй, консерватизм, настолько въевшийся в быт, что, кажется, пройдут десятилетия, прежде чем здесь что-либо изменится. Женеву Герцен считал местом более