скажу, что, вместо мечтаемого влияния на тебя, чувствовал, что я нахожусь подвластным и не возвышаю, а унижаю тебя'. И все же эта трагедия только внешней схожестью напоминала уже пережитое Герценом. Ведь Огарев и Герцен были не только старые, неразрывные друзья, но и Новые люди. Гервег же олицетворял собой тот мир мещанской морали, который так ненавидел Герцен.
В новой семейной коллизии, в которую жизнь вовлекла Герцена и Огарева, они и чувствовали и поступали как люди Нового мира, люди иной морали. 'Когда Огарев заметил у Natalie сильную любовь ко мне, — рассказывает Герцен дочери Тате в письме, которое называет своей исповедью, — ему не пришлось еще сказать слова, как она ему все сказала — и
Есть и прямое свидетельство тому, как Огарев оценивал сложившееся положение. Позиция Огарева ясно изложена в его письме к Наталье Алексеевне: 'Я был уверен, что любовь брата тебя возвысит, — и все ставило жизнь на такую высокую ногу, как редко случай ставит ее. Ты могла любить моего брата и быть матерью детей моей сестры… и твоей сестры, т. е. той женщины, которая для тебя была выше всего в мире. В самом деле — что за великое отношение становилось между всеми нами!'
'Становилось', то есть могло стать, но не стало! На высоте положения удержались и Герцеп и Огарев. Через несколько лет Огарев писал Герцену: 'Что любовь моя к тебе так же действительна теперь, как на Воробьевых горах, в этом я не сомневаюсь…' Наталья Алексеевна стала объектом взаимных забот. Трогательна была и забота Огарева о детях Герцена, равно как Герцена об огаревских. Новые люди строили и свои отношения по-новому, и в этом Герцен и Огарев были одними из многих. Достаточно вспомнить Шелгунова и Михайлова. Но то касается Огарева и Герцена. Иное дело Наталья Алексеевна. Она внесла такую смуту в жизнь Герцена, так замучила его своими беспрестанно меняющимися настроениями и требованиями, что он по прошествии десяти лет с тоской восклицает: 'Господи, сколько времени, жизни, идей, сил пошло на этот внутренний раздор и бой!' Наталья Алексеевна находилась в постоянной вражде то с одним, то с другим, то с обоими вместе и более всего с детьми Натальи Александровны и Герцена, с теми детьми, которым она думала когда-то стать матерью.
Что было тому причиной? Дневники Натальи Алексеевны полны трагических записей: 'Мы имеем общие интересы, самый главный — дети; но что касается нас двоих, тут есть пробел… может, именно я совсем не та женщина, которую мог бы любить Г… Мне веет холодом от него…' 'Герцен не любил меня… вообще для него любовь дело второстепенное, если не меньше…' Была ли она права? В том, что для Герцена на первом месте стояли 'общие интересы', — несомненно. Более того, он считал большим пробелом женского воспитания сосредоточенность женщины на проблемах любви. В 'Былом и думах' в отступлении, названном им 'Раздумье по поводу затронутых вопросов', он сказал это с полной определенностью: 'Я отрицаю то царственное место, которое дают
Любил ли Герцен Наталью Алексеевну или то были лишь страсть и увлечение, быстро перегоревшие, как она утверждала: 'осталось дружеское расположение и желание покоя'. Во всяком случае, она тому немало способствовала. И уже через три года после сближения с Тучковой Герцен безнадежно констатирует в письме к сыну, что личная жизнь его окончилась бурями и ударами 1852 года.
Герцен склонен был считать, что причиной всему нрав Natalie, о чем и писал Тате в письме-исповеди: 'Я тебе скажу с полнейшей откровенностью — фонд дурного в ее натуре идет из двух источников: ревность и необузданность. Она может любить людей — и из ревности делать над ними бог знает что. Если б я не видел ясно, что главное чувство в ней — привязанность ко мне (в какой бы форме она ни выражалась) — многое было бы иначе'.
И не случайно именно Тата уже после смерти Натальи Алексеевны заметила как-то, что о роли Тучковой в жизни Герцена 'нужно писать с осторожностью'. 'Нужно помнить, что она очень страдала и что все-таки ей были присущи и хорошие стороны'.
9 февраля 1857 года хоронили Станислава Ворцеля. Провожая в последний путь этого самоотверженного борца за демократию, гроб несли вместе с поляками Огарев, Герцен и его сын Александр.
Ворцель был человеком, близким герценовскому дому. Мейзенбуг писала о нем: 'Больше всех (имеются в виду эмигранты, бывшие в 1853 — 1856 годах в доме Герцена. —
В день похорон, вернувшись домой, Герцен, По его словам, долго сидел в раздумчивости, решая печальный для себя вопрос: 'не опустили ли мы в землю' вместе с Ворцелем, 'не схоронили ли с ним все наши отношения с польской эмиграцией?'. Ворцель был ему добрым помощником, поддержавшим его в Лондоне сразу же, как только Герцен приступил к созданию ВРТ, — делу, как считал Герцен, 'наиболее практически революционному'.
Ворцель был примиряющим началом во всех многочисленных недоразумениях, которые возникали между русскими поборниками демократии и польскими патриотами. Недоразумения имели вполне реальные основания. 'Мы шли с разных точек — и пути наши только пересекались в общей ненависти к петербургскому самовластью'… Он уподоблял отношения русских и поляков отношениям товарищей по тюремному заключению — 'мы больше сочувствовали друг другу, чем знали'.
Герцен не уставал 'знакомить', сближать русских и польских борцов за свободу. В 1854 году в статье 'Польско-русский революционный еоюз' он писал: 'Те из русских, кто не понимает, что независимость Польши есть в то же время освобождение России, — не революционеры, не свободомыслящие, они не с нами'. Статья была опубликована в газете 'Польский демократ', органе польской эмиграции. В 1859 году со страниц 'Колокола' Герцен обратился к польским патриотам, разъясняя им, что не следует смешивать русский народ с правительством, что, кроме 'правительственной России', есть другая, 'кроме Муравьева, который
Герцен признавал, что, как и Италия и Венгрия, Польша 'имеет
Император всероссийский Александр II Николаевич чуть ли не ежедневно вспоминал предсмертные слова отца своего Николая: 'Не в добром порядке передаю тебе дела'. Какой уж там порядок, когда со всех сторон жандармские генералы и губернаторы доносят: крестьяне убили помещика, подожгли имение, разобрали инвентарь, зерно. Работные люди побили кольями воинскую команду, призванную их усмирить. А Польша? А Финляндия? Но самое страшное — это, конечно, крестьянские восстания. Новый царь хорошо помнит, как еще при покойном батюшке в 1854 году было объявлено о наборе в морское ополчение, с тем чтобы сформировать флотилию для защиты балтийского побережья. Набор объявили по четырем губерниям — Петербургской, Олонецкой, Тверской и Новгородской. Что тут поднялось! Среди крестьян утвердился слух: 'Кто добровольно запишется в ополчение, тому воля с чадами и домочадцами'. И в Рязанской, Тамбовской, Владимирской, да и других 'внутренних губерниях' крестьяне требовали, чтобы их записали в ополчение. Пришлось посылать войска.
А на следующий, 1855 год опять набор в общегосударственное ополчение, и снова слухи — воля тем,