касалась губами его закрытых плачущих глаз.
Ночной тайфун, который проносился над ними, был огромным крутящимся колесом воды и ветра, где в клубящихся, озаряемых молниями тучах мчались вырванные из океана рыбы, зеленые ветки деревьев, сорванные с гор мокрые камни, широкополая шляпа Сандино, детский платочек с кружавчиками и шелковой вишенкой – бабушкиным рукоделием. Они лежали в палате, куда иногда залетали пучки слепящего света, словно шальные, голуби врывались и с треском ударялись о стены, роняя поломанные перья. Она осторожно вела пальцем по его бровям, губам, подбородку, делая медленные овалы и дуги, и он чувствовал, как от ее прикосновений остается на лице негаснущее свечение. Она рисовала ему другое лицо, и оно, помолодевшее, с исчезнувшими морщинами, свежей кожей, легким чистым румянцем, вписанное в окружность, поделенное на золотое сечение, в абсолютной гармонии, напоминало портрет итальянского юноши, который он видел однажды, гуляя по галерее Уфици.
– Удивляешься, что пришла? Может, даже осуждаешь, смеешься?
– Я тебя ждал, очень…
– Увидела из окна, как ты к госпиталю подъезжаешь, измученный, закопченный. И вдруг испугалась…
– Чего?
– Вдруг ты уедешь, и я больше тебя не увижу. Или пойдешь к себе, запрешься, и я не смогу тебе слова сказать. Или завтра спозаранку сядешь в машину и укатишь навсегда, и больше с тобой не встретимся.
– Я так хотел тебя видеть. Прислушивался, идешь, не идешь. А потом вдруг забылся. А ты и пришла.
– Сегодня утром, когда узнала, что ты уехал, подумала: вдруг насовсем? Пришла посмотреть на твою постель, а на ней твои рубахи лежат. Слава богу, значит, вернешься. Прижалась лицом к твоей рубахе и, не смейся, стала нюхать ее. У нее запах лесной, осенний, рябиной пахнет. И тогда же решила, что приду к тебе.
– Какое чудо, что пришла…
– Я знала, что ты на пожаре. Волновалась ужасно. Мне казалось, я тоже тушила огонь, чтобы он тебя не спалил.
– Меня обожгло немного. Должно быть, искра за ворот попала. Я вскрикнул, а на меня кто-то сзади – ведро воды. Оглянулся – никого. А это, должно быть, ты на меня плеснула.
– Больно?.. Вот здесь?..
– Колобков меня чем-то лечил…
– Я тебя исцелю. – Она показала ему перстенек на пальце с темным зернышком камня, один из тех, что он видел у нее на руке, когда летели в самолете. – Это зеленая яшма, живая, целебная… – Коснулась его обожженной шеи окаменелой каплей. Не видя в темноте зеленый цвет камня, он чувствовал его прохладное прикосновение, словно к ожогу приложили теплый листик травы. Благодарно взял ее руку, поцеловал перстенек.
Огромный косматый обруч тайфуна был свит из тяжелых клубящихся туч, синих молний, шипящих дождей, в которых бушевал лютый ветер, сдирал с деревьев зеленые балахоны, беспощадно топил заплутавший в море баркас, ломал каменную, в завитках и скульптурах, колокольню, был готов унести молодого солдата на вышке, кинул в окно сорванный лапчатый лист, он прилип, и Белосельцеву казалось, кто-то прижал к стеклу пятерню.
– Ты должен был появиться. Я ждала тебя долго, всю жизнь. Было бы ужасно, если бы ты появился, а я тебе не узнала.
– Такое бывает?
– В Москве мы могли встречаться. Где-нибудь в ночном вагоне метро, сидели устало напротив друг друга и не знали, что это мы. Или в толчее, на перекрестке, могли задеть друг друга, толкнуть и, не оглянувшись, побежать дальше. Или могли сидеть рядом на спектакле, в Большом театре, где я слушала «Пиковую даму», или в «Художественном», где смотрела «Три сестры». Могла даже попросить у тебя театральный бинокль, но не знала, что рядом со мной – это ты.
– Как в нашем самолете. Сидели рядом, молча облетели полмира…
– Когда ты сел в «Шереметьеве», ты мне не понравился. Почувствовала к тебе раздражение, а потом перестала замечать. Будто в глаза мне вставили какие-то обманные линзы. Не сумела тебя узнать. И только когда приземлились в Манагуа, и эта ужасная бомбежка, и стрельба, и что-то сверху на меня полетело, горящее, страшное, хотело убить, и ты кинулся ко мне, я вдруг увидала твое лицо. Поняла, что это ты. Но ты умчался со своей фотокамерой, а меня увезли. И я снова тебя потеряла. Но уже знала, ты здесь, рядом и рано или поздно появишься…
– А я тебя раньше узнал. Только боялся себе признаться.
– Когда?
– Когда мы прилетели в Шенон и все разбрелись по залу, ты одиноко сидела в кресле. Я пил пиво и вдруг подумал: вот сейчас к тебе подойду, мы выйдем в ночной холод, в неизвестную чужую страну, на мокрое шоссе, по которому удаляется от нас рубиновый огонь машины, и начнем другую жизнь. Поверим друг другу, ни о чем не спрашивая, отказавшись от прежней жизни.
– Правда? Ты так думал? А я не чувствовала. Смотрела на какой-то туристический плакат с каким-то старинным замком.
– Когда летели над Атлантикой, и весь самолет спал, и ты безмятежно спала, я вдруг очнулся от того, что моя рука случайно прикоснулась к твоей. Хотел было убрать, но не сделал этого. Чувствовал тепло твоей спящей руки, чувствовал тебя всю, до самой малой, бьющейся жилки.
– А я не чувствовала, просто спала…
– Когда взлетели над Кубой, внизу была такая бирюза, такая солнечная морская зелень и синь. Твое лицо было окружено этой великолепной синевой. Я восхитился и подумал: ты ведешь меня в мое новое странствие, словно статуя на носу корабля.
– Удивительно, но я не думала о тебе. Просто любовалась утренней Кубой. Вот что значит очи затмило. То ли опоили сонным зельем, то ли ослепили волшебными чарами. Была рядом и не замечала тебя.
– Когда тебя увезли из Манагуа и мы потеряли друг друга, я думал о тебе. В разрушенном соборе, когда слабо качнуло землю и сверху под ноги посыпались стеклышки витража. По дороге в Гуасауле, когда свернул на проселок, а потом поскользнулся и вывихнул плечо. Должно быть, для того, чтобы попасть в Чинандегу и увидеть тебя.
– Значит, кто-то нас с тобою ведет? Кому-то нужно, чтобы мы повстречались?
Тайфун, как огромный страшный венок, пустой в середине, сплетенный из черных сочных жгутов, колючих молний, мокрых обвисших ворохов, косматых, истерзанных туч, угрюмо вращаясь, двигался над океаном и сушей. Не ведая границ, накрывал водяными космами страны и земли. Проносил свистящие вихри над враждебными армиями. Срывал с артиллерийских орудий маскировочные пятнистые сети. Заливал пузырящейся водой глинистые окопы. Закупоривал клейкой жижей дула танковых пушек. Гнул и сминал алюминиевые крылья застывших на полосе самолетов. Здесь же, в больничной палате, на узком ложе, они прижимались друг к другу, среди звона бьющей в стекла воды, среди ослепительных вспышек, от которых глаза Белосельцева счастливо и испуганно вздрагивали, и он замирал, ослепленный ее наготой.
– Я ждала тебя всю мою жизнь, едва родилась. Мне кажется, ты заглянул в мою детскую коляску, когда мама оставила меня на бульваре, в тени большой липы, и я запомнила, как ты мне улыбнулся. На выпускном вечере в школе в темном коридоре кто-то невидимый обнял меня, и я подарила ему мои синие стеклянные бусы – это был ты. Однажды, в зимнем темном переулке, без фонарей, на меня напали хулиганы, повалили в снег, но какой-то прохожий разогнал их, поднял меня, отряхнул, проводил до подъезда, и я знаю: это был ты. Как-то ночью у меня раздался телефонный звонок, я проснулась, услышала мужской голос и сразу тебя узнала. Но ты извинился за ошибку и повесил трубку. В праздник, в День Победы, увидала тебя в вечерней толпе, устремилась к тебе, но начался салют, все смешалось, и я тебя потеряла. Стояла несчастная под разноцветными хлопушками. Когда ты приехал вчера в Чинандегу, я узнала тебя, а потом началась стрельба, включили сумасшедшую музыку, я пригласила тебя танцевать, поцеловала, чтобы ты знал – это я…
Белосельцев слушал ее признание, и оно не казалось ему наивным. Эта исповедь была задумана Кем-то, Кто распоряжался его судьбой. Эта ночь предполагалась в его жизни, на ее мучительном изломе, когда