Гамак, где безжизненно, обессиленная обмороком, лежала хозяйка. Крестьянский надел, где двенадцать раз в обе стороны прокатилась атака, превратив огород в утрамбованный пустырь. Пустой хлев с перевернутым корытом, где витала душа убитой коровы. Фруктовое дерево, сожженное огнем базуки. Белосельцев знал, как снимать, чтобы этот потухший очаг, избитый порог, сломанное колесо от повозки стали символами войны.
– Приходи сегодня на площадь, Гильермо, – сказал председатель, на всякий случай, без всякой надежды, что тот придет. – Сегодня милисианос маршируют. Я тебе дам винтовку, приходи.
– Нет, – сказал тот. – Я буду сегодня молиться. Если завтра они опять нападут, только Бог нас может спасти.
Белосельцев уходил, унося добытые кадры. Темный мазок к портрету Сан-Педро-дель-Норте.
На стене соседнего дома красной краской была нарисована широкополая шляпа Сандино. Поверх окошка размашисто и аляповато начертано: «Контрас» не пройдут!» Двери были открыты настежь. У порога на земляном полу, расставив крепкие босые ступни, стоял бородатый широкоплечий крестьянин. Держал в руках автомат. Подымал к свету, щурил дрожащий глаз, заглядывал в ствол. Брал со стола стеклянную малиновую лампадку на медной цепочке, только что снятую с божницы. Бережно наклонял лампадку над стволом автомата, пускал внутрь струйку масла. Медленно вращал автомат, чтобы струйка внутри равномерно омыла канал ствола. Снова смотрел в ствол, задирая жесткую, с проседью бороду. В глубине дома хозяйка, белея руками, что-то мяла, колотила, орудуя пестиком в ступе.
– Эй, Армандо, ты не забыл, что сегодня митинг? – окликнул бородача председатель, задерживаясь у порога. – Тренировка и митинг, ты не забыл?
– Приду, конечно. – Бородач переступил босыми стопами, улыбнулся Белосельцеву, заметив, как тот держит камеру, наблюдая за ним. – Я был на горе, на дежурстве, – пояснял он, встряхивая автомат. – В окопе сыро, может высыпать ржавчина. Я думаю, Господь Бог не рассердится, если я возьму у него немного масла, – подмигнул он. – Я думаю, он будет этому даже рад, – и, угадав желание Белосельцева, ободрил его: – Снимай, снимай, если хочешь!.. Сними нас всех!.. Мария!.. Франсиска!.. Педро!.. – крикнул он в глубь дома.
На его оклик вышла жена, разгоряченная, простоволосая, в свободной сорочке, держа воинственно пестик. Выскочил мальчик, любопытный, подвижный, с деревянным автоматом в руках. Показалась девочка с медной, похожей на каску чашей, которую чистила тряпочкой. Белосельцев, радуясь их бодрой воинственности, снимал это крестьянское, готовое к обороне семейство. И шляпу Сандино над их порогом. И лозунг над их окошком, готовым в случае боя стать амбразурой. Это тоже был мазок к портрету Сан-Педро, играющий медно-красный мазок.
Они шли по улице вслед за председателем Эрнесто Мартинесом, который там попросит воды, там сигаретку, погладит по смоляной голове девочку, шлепнет по смуглой щеке мальчишку. Перепрыгивал траншеи, обходил убежища, на мгновение приседая у каменных изгородей, заглядывал в бойницы и щели, словно прицеливался. Не просто вел на экскурсию заезжих гостей, но обходил дозором свой гарнизон, инспектировал рубеж обороны.
– Что значит этот крест? – спросил Белосельцев, указывая на прикрепленный к стене черный деревянный крест, похожий на придорожное распятие, окруженный бумажными розами и целлофановой, защищающей от дождя оболочкой.
– В этом доме убитый. Милисиано Оскар Антонио. Был убит в прошлом месяце во время восьмого штурма. Умер прямо здесь, на своем огороде. Пуля попала в сердце.
– Можно побывать в этом доме? – Белосельцев фотографировал крест, огромные плиты мостовой и худосочную женщину, прижимающую к плоской груди ребенка. – Можно зайти в этот дом?
Они очутились в пустой прохладной горнице, чисто выметенной, напоминающей чем-то убранство украинской хаты: земляной пол, белизна, кружевная вышивка на стене, фотография мужчины и женщины на стене. Оба торжественные, напряженные, не привыкшие смотреть в фотокамеру.
– Тетушка Кармен! – позвал председатель. – Ты дома, тетушка Кармен?
За занавеской послышались оханье, скрип. Что-то упало. Кто-то невидимый простонал: «О Господи!» В комнату тяжело вышла очень дряхлая, оплывшая книзу старуха, вся в черном, в стоптанных чувяках. Убирала скрюченной рукой седые, упавшие на глаза волосы. Убрала и продолжала махать перед глазами рукой, словно прогоняла какое-то посетившее ее наваждение.
– Тетушка Кармен, сегодня Одель Альборадо не смог прийти к тебе. Я послал его на дежурство. Но завтра он приведет лошадь и вспашет твой огород. Сегодня женщины будут месить тесто, и утром ты получишь свежий хлеб.
– О Господи! – повторила старуха, и с ее горбоносого, в черных пятнах лица повеяло таким страданием, что Белосельцеву стало душно в этой продуваемой легким ветром горнице.
Захотелось обратно на солнце, на сырые теплые плиты мостовой. Но в руках у него был аппарат. Его инструмент и зонд, который он погружал в людские души, брал пробы человеческих бед и страданий. Скрывая свою истинную сущность разведчика, он приближался вплотную к людскому несчастью, погружался в его радиацию, ослепляя тех, кто пытался за ним наблюдать. Эта радиация горя зажигала изображение на пленке, пронизывала фотографа, истребляла его кровяные тельца и одновременно делала его невидимым для соглядатаев. Он делал портрет несчастья, и оно прижималось к его лицу, оставляя на нем черный оттиск, делавший его неузнаваемым для тех, кто старался его разглядеть. Он чувствовал, как копит в себе болезнь, копит несчастье. Но не было другой, безопасной, дистанции, с которой бы он мог подтверждать свою легенду. Только вплотную с несчастьем. Только лицом к лицу.
– Я хотел расспросить вас о сыне. – Белосельцев знал, что этим вопросом он вызывает страшную боль, делает ее нестерпимой. – Расскажите, как он погиб.
– Я задыхаюсь… Видите, я задыхаюсь… – Она прижала руку к груди, и рука, черная, в фиолетовых сухожилиях и венах, ходила ходуном на ее груди, и дыхание ее было со свистом. – Мне семьдесят пять лет. Это я должна была умереть. А вместо меня умирают молодые. А я никак не умру, только хороню молодых!..
Она задыхалась, будто одолела высокую гору. Белосельцев чувствовал, как ухает в ней сердце, огромное, вялое, в кровопотеках, распухшее от потерь и невзгод, в рубцах и свищах. Снимая ее оплывшее, почерневшее лицо, снимал одновременно и ее сердце, его уханье и страдание среди каменного городка Сан-Педро.
– Оскар пришел в то утро с дежурства еще до рассвета. – Она превозмогла себя, и по тому, как посветлела, было видно, что видение сына – не мертвого, а живого – посетило ее. – Он дежурил там, на горе. Вернулся, поставил винтовку вон туда, в уголок. Немного прилег отдохнуть, потому что днем собирался идти в огород, убирать маис. Я встала, сварила кофе, старалась его не тревожить. Уже рассветало. И тут началась стрельба. Он вскочил, даже не надел башмаки. Схватил винтовку и побежал. Я держала кофейник и смотрела, как он бежит. Он бежал по огороду среди маиса, стараясь не помять стебли. Вдруг подскочил высоко, словно на пути у него попался камень. Так высоко, что я увидела его босые ноги. И упал. Я хотела к нему побежать, но в дом вошел сосед Сант-Яго и меня не пустил. Растворил окно и стал стрелять. Я смотрела, как он стреляет, сына не было видно в маисе, но над тем местом, где он лежал, летели пули, как длинные светлячки. Когда стрельба утихла, соседи принесли его в дом и положили у порога. Пуля попала ему в сердце. Он лежал у порога, я подумала, что в детстве он тоже сам не мог переступить этот порог, и я брала его на руки. Мы отвезли его хоронить в Саматильо, потому что на нашем кладбище мы давно не хороним. Оно под горой у ручья, и там все время стреляют. Теперь Оскар приходит ко мне из Саматильо пешком, весь мокрый от пота, бледный, усталый, и садится здесь у порога. Ноги у него босые, в крови, и я все думаю, как же ему тяжело ходить босиком по этой дороге.
Она умолкла. Белосельцеву снова, как там, на горе, послышался легчайший посвист, словно невидимая стая стрижей влетела в окно и вылетела в открытую дверь. Это пули порхнули сквозь комнату, оставив в воздухе быстролетные сквознячки.
– Председатель сказал, ваш сын погиб при восьмом штурме. Но, наверное, остались его дети.
Старуха не отвечала, не слышала.
– Сын Оскара, – сказал председатель, – ее внук Марселино был убит еще раньше, во время шестого штурма…
Они вышли на солнце. Крест на стене. Красные бумажные розы, укутанные в целлофан, излучали колкий