понадобиться этот странный товар. Один из торговцев обрезал о железо руку, высасывал кровь, и казалось, он целует себя долгим страстным поцелуем.
Парень с мокрыми патлами держал в руках букетик цветов. Рассыпал его, вкладывал в глубину букета обрезок железной трубы. Перевязывал аккуратно тесемкой. Возвращал на бетонный парапет, где уже лежали похожие, стянутые тесемкой букеты. Японский оператор, светя лампой, наводил камеру на букеты, на патлатого парня. Тот поднял голову, обернулся, и Белосельцев увидел его длинную, дрожащую улыбку, пупырышки и мелкие волоски на коже, в косом свете лампы.
– Говорят, на Октябрьской площади статую Ленина завалили! Подогнали кран и свалили! Сейчас поволокут на тросах. А зачем валить-то! Кому он мешает, бронзовый! Сейчас повезут в переплав! – старик в косоворотке, с седой бородкой, похожий на сельского батюшку, укоризненно качал головой, всматриваясь в туман Садовой. И все кругом всматривались – вот-вот забелеет мутный свет, медленные движущиеся огни, и в чернильной ночи возникнет вереница тяжелых, окутанных дымом машин, осевший плоский прицеп, и на нем, притороченный тросами, памятник, головой вперед, с шагающей в небо ногой и заостренной торчащей рукой.
Патлатый парень на своем гранитном прилавке рядом с цветами расставлял бутылки. Казалось, он, пользуясь скоплением людей, открывает торговлю напитками, разворачивает ночной лоток. Цветы, напитки, жевательная резинка, сигареты – все, что нужно ночным гулякам, молодым волокитам. Другие юнцы столпились рядом. Закурили, запалили зажигалку. Белосельцев разглядел худое, с запавшими щеками лицо, дрожащие веки, закрытые в наслаждении от длинной затяжки.
– А я слышала, по радио передали, этих-то, в Кремле, под стражу взяли! Арестовали и в наручниках всех в Бутырку! И правильно, хватит народ мутить! – молодая изможденная женщина с мокрыми обвислыми волосами всматривалась во мглу, вытягивала худую шею, и Белосельцев повторял ее движение, ожидая, что в темноте начнет мерцать лиловая вспышка, покажется милицейская машина, а за ней, на колесах, в окружении мотоциклистов, появится огромная клетка, где, стоя, держась за мокрые прутья, возникнут знакомые лица – Профбосс, Премьер, Технократ, Партиец, Зампред. Все они, в мятых одеждах, движутся по дождем по Москве в ржавой холодной клетке.
«Где же Чекист»? – мелькнула больная мимолетная мысль и канула. Он увидел, как подтаскивают к парапету свернутый рулон брезента. Несущие его парни сгибались под тяжестью отсырелой ткани. Было непонятно, зачем брезент, зачем укладывают его на парапет рядом с букетами и флаконами. Быть может, это ковер, и его станут стелить навстречу какому-то желанному гостю, грядущему в этой ночи, и он, неведомый, ступит на узоры ковра, на разбросанные цветы, на землю, политую из флаконов благовониями.
– Все не так! Все обман! Никакой не Ленин! Никакой не арест!.. Сейчас колонны пойдут! Наши, демократы!.. Сто тысяч от Белого дома!.. Наш Президент впереди!.. – женщина с седыми волосами нервно курила сигарету, заглатывала жадно дым, усмехалась, подергивала плечами.
Белосельцев смотрел вдоль парапета наверх, в сторону Нового Арбата, светившего тусклой желтизной высоких дождливых окон, среди которых призрачно вращался голубой глобус «Аэрофлота». И вдруг увидел Машу. Не поверил, решив, что обознался в сумерках московской ночи. Но нет, это Маша проходила, окруженная группой возбужденных людей, махающих трехцветными флагами, с рукодельными транспарантами. Она несла какой-то бумажный плакатик, торопилась, стараясь не отстать от спутников.
– Маша!.. – крикнул он, устремляясь к ней. Она услышала, испуганно оглянулась. Увидала его, подбегающего, и ее испуганное лицо становилось отчужденным, враждебным. – Маша, это я!.. Подожди!..
Она стояла перед ним в застегнутом плаще. Знакомый шелковый шарф вокруг шеи. В руках плакатик с надписью:
«Войска – в казармы!» Пораженный встречей, своим беспамятством, не понимал, как мог в эти дни совершенно забыть о ней, оставленной в полупустой деревне.
– Машенька, какое счастье… Как ты добралась?.. Знаешь, я совсем замотался!..
– Ты обманул меня… Приехал сюда, чтобы довершить свое ужасное дело…
– Маша, подожди… Я собирался вернуться… Хотел завтра утром… Тут были неотложные хлопоты…
– Твои неотложные хлопоты навели пулеметы и пушки на мирные дома и квартиры… Ты солгал мне!
– Это рок… Все, что случилось, ужасно…
– Ты говорил, что у тебя только я… Что начинаешь новую жизнь… А я-то, дура, поверила… Убаюкал, запер в избе, а сам вернулся и принялся за свое старинное дело… Танки, солдаты… Опять будет бойня?.. Там, где ты появляешься, всегда случается бойня…
– Машенька, послушай меня…
– И что же теперь начнется?.. Аресты?.. «Воронки»?.. Опять нас всех в лагеря, в Магадан?.. Как мою бабу Маню, деда Игната, дядю Ивана?.. Ты меня арестуешь?.. Поведешь на Лубянку?.. Ведь ты темный гений Лубянки?..
– Маша, родная, ты что говоришь… Пойдем отсюда…
– Снова в деревню?.. Грибы собирать?.. У озера костер разводить?.. Сладкие ягодки кушать?..
– Мы должны отсюда уйти… Здесь будет кровь… Будет страшная провокация… Они хотят крови… И те и другие… Мы должны сейчас же уйти…
– Ты разве боишься крови?.. Ты всю жизнь провел среди крови… Куда ты приходишь, там проливается кровь… Она и здесь прольется, потому что ты здесь…
– Побереги себя… Вспомни, ты не одна… Ты с ребенком… Побереги нашего мальчика…
– Вспомнил про нашего мальчика?.. Тебе мало того, что сеешь ужас вокруг, ты и в меня вселился как ужас… Я беременна твоим ужасом…
– Машенька, умоляю…
На них смотрели. Вся идущая с флагами и с плакатами группа взирала на них.
– Маша, – к ним приблизился рослый мужчина, видимо, вожак демонстрантов, державший трехцветный флаг. – Нам нужно идти.
Услышав этот властный спокойный приказ, не желая слушать его, Белосельцева, Маша отступила. Ее тут же окружила, спрятала в глубину сплоченная группа демонстрантов. Еще минуту был виден плакатик с надписью: «Войска – в казармы!», а потом всех поглотила липкая мокрая мгла, сквозь которую летели туманные вспышки проспекта.
Белосельцев не знал, где ее искать среди каменного жуткого города, глотавшего людей, превращавшего их в черные брызги. Он вдруг увидел Зеленковича. Ловкий, азартный, тот торопливо пробирался в толпе, бесцеремонно расталкивая нерасторопных ротозеев. За ним двигался рослый оператор, неся на плече телекамеру.
– Ближе, ближе! – торопил его Зеленкович. – Вот с этого ракурса!.. Да нет же, захватывай проезжую часть, а потом глубь туннеля!..
Он не замечал Белосельцева, выбирал позицию, как выбирает ее гранатометчик в засаде, уверенный, что добыча не минует его, подставит под выстрел ромбовидную броню. Зеленкович был хищный, голодный, как гриф, и его появление предвещало падаль.
Толпа зашевелилась, раздвинулась. В нее въехал длинный пикап, бог весть каким образом проскользнувший сквозь посты и препоны. Дверцы растворились, и на асфальт выпрыгнули трое юношей, гибкие, подвижные, с пластичными движениями натренированных тел. Все в джинсах, в одинаковых кожаных курточках, отличаясь один от другого цветом спортивных картузов – белого, красного, синего, под стать трехцветным флагам в толпе. Белосельцев узнал героев, которых впервые увидел в подвале старинной усадьбы, среди светильников и поющих дев. Тогда они стояли в ладье, очарованные, готовясь к волшебному странствию. Второй раз он видел их в толпе демонстрантов – заколдованные, с недвижными восхищенными глазами, они ступали, едва касаясь земли, словно видели сквозь теснины домов чудесную даль с божественной нежной зарей, куда устремлялись их души. В обоих случаях им сопутствовал жрец, тот, что зашивал себя магической раскаленной иглой, а потом, голый, скрученный в морской узел, без головы и конечностей, лежал на носилках, разноцветный, как выловленный из океана осьминог, и его несли по Москве черные эфиопы в тюрбанах. Он и сейчас был здесь, рослый, прекрасный лицом, с черными кудрями,