рассыпанными на ветру. Вокруг сочных румяных губ, выпуклых смуглых век, на щеках и на лбу были следы от швов, напоминавшие ритуальные надрезы африканского вождя.
Юноши подошли к парапету, где были разложены букеты, расцветшие на железных стеблях. Трогали мокрый гранит, перебирали цветы, переставляли с места на место флаконы. Белосельцев видел, как странно светится воздух над их головами, как легчайшее ртутное зарево окружает их пальцы, словно с них стекало холодное электричество. Три их картуза, белый, синий и красный, появлялись и исчезали в толпе, над которой возвышалась чернокудрая голова жреца, его властный надменный лик.
Белосельцев чувствовал охватившее толпу ожидание. Ему казалось, что наступают последние времена, уходит в небытие эра Земли и кто-то невидимый, всемогущий грядет, чтобы завершить ее и отвергнуть, произнести заключительное громогласное слово. Люди не знали, кто он, этот грозный посланец, в каком обличье возникнет, какую кару несет. Ждали его. И он приближался, огромный, ступающий по ночной Москве. Стопы – в половину улицы, голова – выше крыш, тяжкая, сотрясающая город поступь.
Донесся невнятный рокот и гул. Белосельцев подошвами ног почувствовал вибрацию земли. Вдалеке, на пустой Садовой, во мгле и мокром тумане, забелело, замутнело, возникли огни. Белые, размытые, сливались, блуждали, превращались в белый туман. Шарили в потемках, и оттуда, из этих огней, шло металлическое трясение. Толпа замерла.
В том месте, где ожидалось чудо, возникли боевые машины пехоты. Бронегруппа, шесть гусеничных машин, плотно, в два ряда, рубя металлом асфальт, приближалась, издавая железно-каменный звук. Светила прожекторами, высвечивала ослепительно ртутный клин земли, наезжала на этот клин черными брусками головных машин. Пушки на башнях отливали тонкой пленкой света. Дым из кормовых щелей казался синим.
– А-а-а!.. – тонко, отчаянно пронеслось над толпой, и этот крик недвижно держался в воздухе, пока остроконечные машины двигались к туннелю. Лучи с брони уперлись в троллейбусы. Пестрые цветные рекламы, приклеенные к бортам, сочно вспыхнули, словно их лизнул мокрый язык. – А-а-а!..
Ветер нес на толпу едкую гарь. Белосельцев почувствовал, как запершило в горле, и знакомое по войне кислое дуновение металла и теплое, душное зловоние топлива донеслись до него.
Женщина с седыми волосами вдруг стала приседать, заслоняясь зонтом, а маленький, похожий на лилипута человечек стал, наоборот, приподниматься на цыпочках. Две испитые, с голубоватыми лицами куртизанки прижались друг к другу, а бородач, похожий на сельского батюшку, закашлялся, поперхнулся. И множество бог знает откуда взявшихся репортеров с телекамерами и фотоаппаратами кинулись к парапету, навели окуляры на колонну, засверкали вспышками. Зеленкович понукал оператора, вытягивал длинную руку в сторону боевых машин, и телекамера, повинуясь его властным взмахам, водила стеклянным глазом. Парни торопливо разбирали с парапета букеты, перехватывали их поудобней. Куда-то разом делись флаконы. Три бело-сине-красных картуза мелькали в толпе, и над ними белел истовый лик, развевались черные кудри. Машины внизу продолжали работать механизмами, упирались лучами в троллейбусы. Рекламы сигарет и напитков сочно, липко сверкали, словно покрытые лаком.
Белосельцев чувствовал толпу, ее многоликое, испуганное скопище, множество бьющих дымом железных моторов. Чувствовал невидимые экипажи, укрытый броней десант в тесных кормовых отделениях. БМП переговаривались, сносились друг с другом, колыхали хлыстами антенн. Головная машина пошла, выбросив над кормой коромысло дыма. Приблизилась к троллейбусам, застыла, елозя гусеницами, упираясь прожектором в лакированные клейма рекламы. Двинулась на троллейбус. Белосельцев услышал хруст сминаемого металла. Жестянка троллейбуса прогнулась под давлением брони. Машина, отведя назад пушку, давила, сдвигала троллейбус, буксуя, высекая из асфальта искры. Продиралась сквозь завал, протачивала проход для других машин. Из люка выставилась голова в круглом танковом шлеме, мелькнуло стиснутое шлемом лицо.
– Суки!.. Убийцы!.. Не пройдут!.. – взревел невидимый мегафон. Толпа засвистела, заулюлюкала, озарилась блицами. В машину с парапета по всей длине туннеля полетели камни, зазвякали, рассыпались по асфальту, среди них раскололся, вспыхнул прозрачно-желтым огнем флакон. Рядом другой, третий. Вокруг машин на асфальте затрепетали липкие факелы. Два из них вцепились в корму, стали растекаться по броне, и из люка, отжимаясь на руках, вылезла, выдавилась фигура. Человек заметался на броне, размахивая бушлатом, сбивая огонь, в него летели камни, бутылки, и еще одна ударилась о катки. В гусенице побежала, потекла капающая бахрома огня.
Головная машина стала пятиться, оставляя в борту троллейбуса грязную вмятину. Человек на башне махал бушлатом, бушлат горел, и вторая машина, на помощь первой, двинулась в горловину туннеля.
– Бей их!.. Суки проклятые!.. Убийцы!.. – мегафон гудел в толпе, управляя ее страхом, фокусируя ненависть. Толпа, клубясь, кинулась к туннелю, побежала по асфальту, на котором горели шмотки огня. Белосельцев устремился, желая бежать, но остановил себя, вцепившись в каменный парапет, где лежал свернутый мокрый рулон брезента. Внизу, окруженная толпой, елозила гусеницами боевая машина с кругляками закупоренных люков, с гвардейским значком на броне.
– Давай!.. Помогай!.. Шевелись!.. – К парапету подбежал косолапый, ловкий, похожий на обезьяну мужик. Стал ворочать сырой брезент, злобно оглядываясь на Белосельцева. – Помоги, тебе говорю!..
Ему на помощь сбегались юнцы, какая-то простоволосая женщина, какой-то мусорщик в оранжевой робе. Разворачивали брезент, спихивали его вниз с парапета. Рулон, раскручиваясь, упал, шлепнулся на машину, накрывая чехлом башню, люки, триплексы. Ослепнув, машина забилась, закружилась под брезентом, люди вокруг обтягивали ее грубой тканью. Двое уже скакали, танцевали на броне, заматывая брезент вокруг пушки. Белосельцев с ужасом следил за смертельно опасной охотой, за уловлением машины. Мегафон металлически вещал и учил:
– На корму горючку бросай!.. Поджаривай их, как карасей!..
Белосельцев видел, как чернокудрый жрец обнял юношу в белом картузе, что-то прошептал, вдохнул ему в ухо. Тот восхищенно взглянул на учителя. Легко, невесомо, словно на крыльях, перемахнул парапет, приземлился на горящий асфальт, где пламенели оранжевые жертвенные огни. Огибая их, достиг машины, которая бугрилась, ходила ходуном под брезентом, как пойманный рычащий зверь. Взлетел на броню, смешался с остальными ловцами. Только мелькал в темноте его белый картуз. Зеленкович направлял оператора вниз, понукая его:
– Давай крупный план!.. Гусеницы снимай, гусеницы!..
Перекрикивая дребезжание мегафона, протыкая его длинным острием, раздался истошный, восходящий и ниспадающий вопль, замирающий в хрипе и клекоте, в чавканье и рокоте гусениц. Боевая машина дергалась под брезентом, стряхивая с загривка оседлавших ее охотников. Продрала чехол, цапнула траками асфальт, вцепилась в поскользнувшееся, упавшее тело, от которого отлетел белый легкий картуз. Затолкала под гусеницу, дробила, рвала, накручивала, хрустела костями. И из этой гибнущей, расплющенной плоти вырвался последний вопль жизни, улетел в дождь и копоть. Белосельцев видел, как крутилась, скользила по асфальту металлическая гусеница, отталкивая от себя кровавый мешок с жижей и мякотью, и оператор, ловкий, как большая обезьяна, подсвечивал месиво огоньком телекамеры.
На горящей машине солдат продолжал махать бушлатом, шлепая по броне. Бушлат превратился в ком пламени, и солдат, охлопывая себя по горящим бокам, спрыгнул на землю. Белосельцев видел, как жрец возвысился над толпой бледным, надменно-прекрасным лицом. Открыл объятия, и в эти отеческие, растворенные объятия упал молодой герой в голубом картузе. Жрец прижал его к своей могучей груди, накрыл клубящейся черной копной кудрей. Поцеловал, отпуская на подвиг. Юноша, счастливый, озаренный, побежал вдоль парапета, хватая на бегу букетик с тяжелой стальной сердцевиной. На горящего солдата набегали, кричали, взмахивали букетиками, тяжело опускали на солдата. Горящий, он сгибался под ударами, заслонялся руками, а его добивали, валили, топтали. Белосельцев увидел, как из люка машины просунулось обезумевшее, в танковом шлеме лицо с выпученными, отражавшими пламя глазами. Протянулась рука с пистолетом, и негромко простучало два выстрела. И следом – крик, жалобный, детский. Мольба пробитого пулей человека, не желавшего умирать. Юноша в синем картузе упал рядом с горящим солдатом, и над ними обоими скакала черная гибкая обезьяна, водила глазком телекамеры.
Третья боевая машина пехоты отделилась от колонны, ринулась на толпу, втискиваясь в скопище. В корме отворились двери, солдаты с автоматами, стволами вверх, зажигая пузырьки пламени, стреляя в воздух, кинулись на толпу, пробивались к упавшему товарищу. Толпа отхлынула. На асфальте лежали дымящийся обожженный солдат и убитый парень в синем картузе, кругом валялись растрепанные букеты