землетрясения. Изнемог. Стоял, хрипя, испытывая боль в запястьях и лопатках.
Он попробовал позвать на помощь – крикнул. Крик сразу отнесло поверх крыш. Звук, не долетев до земли, растаял в моросящем небе. Он крикнул громче, шире раскрывая рот, и твердый холодный ветер загнал его крик обратно в гортань, забил рот мокрым кляпом. Он сипел, кашлял, выталкивая этот кляп изо рта. Он заголосил, завыл бессловесно, надеясь, что тонкие, вибрирующие звуки прорвутся сквозь глухую стену воздуха. Но ветер уносил их, и они смешивались с шумом деревьев, хлюпаньем воды по карнизам. И опять это походило на вой собаки, которая жалобно взывала к покинувшему ее хозяину, тосковала от своей брошенности и обреченности.
Люди не услышали его, да и что толку было в их помощи, если все они, спасающие и спасаемые, были обречены. А тот, кто мог бы их всех спасти, кого называют Спасителем, отвернулся от них. Он хмуро взирал из Вселенной на нелюбимую злую планету, не пожелавшую стать раем, наполнившую мироздание скверной и разложением, за что ее теперь убирали. Вырезали, как больной орган. Ампутировали, как раковую почку, чтобы болезнь не перекинулась с нее на здоровые органы Вселенной.
Он попытался привлечь к себе внимание Бога. Прежде чем молить о спасении, хотел, чтобы Бог заметил его, привязанного к ржавой трубе. Повернул свой суровый лик, всмотрелся в него.
Надеясь, что Богу могут быть интересны его благие деяния, добрые, милосердные поступки, которые он совершал в течение жизни, Белосельцев стал их вспоминать, предлагать Спасителю. Безмолвно о них выкрикивал, возводя глаза к пролетавшим тучам.
Вспомнил, как в детстве заступился за соседского мальчика, когда на того напали хулиганы и начали его избивать. Свидетель избиения, он кинулся спасать рыдающего, с исхлестанным лицом соседа, сам получая удары кулаком в лицо, пинки в живот. Оба, избитые, окровавленные, в слезах, едва дотащились домой. Или в юности, когда увлекался ружейной охотой, он, прижимаясь грудью к стерне, выцеливая среди желтой соломы, пробираясь с ружьем в чащобе, натолкнулся на гнездо тетерки, сидящей на яйцах. Она была беззащитна перед ним, перед его заряженной двустволкой, жадной охотничьей страстью, смотрела умоляюще, дрожа глазами от ужаса, но не взлетая с гнезда. Устыдившись своей страсти и силы, стальных стволов, своего превосходства, он осторожно сдвинул ветки, ушел, стараясь не хрустеть валежником, желая ей блага. Или на даче, делая утренний обход грядок и клумб, увидел, как в налитой бочке барахтаются тонущие жучки, он ладонью поддел гибнущих насекомых и выплеснул в лопухи.
Или в Мозамбике, в пригороде Матолло, где в зеленом дереве, как серебряная рыба, плавал ночной фонарь, он кинулся спасать африканцев и свою чернокожую царицу Марию, чьи груди пахли виноградом, а живот земляникой. Попал под удар командос, истреблявших боевиков АНК. Обгорелый, в бинтах, летел в самолете над Африкой, плача о потере любимой.
Он вспоминал свои благие деяния, которые по сей день оставляли в душе благодатную теплоту. Предлагал их Богу, желая обратить на себя его суровый взгляд. Но, видно, в глазах Божества эти деяния не имели цены. Были обесценены множеством грехов и проступков, из которых состояла его жизнь, наполняя кромешной тьмой чашу гнева Господня.
Тогда, желая быть угодным Богу, исповедуясь перед ним, он стал вспоминать свои грехи и каяться в них, пытаясь встать на колени. Но мешала труба и связанные руки, и он оставался стоять, возведя глаза к небу.
В юности, когда ходил на охоту с молодой веселой лайкой, та убегала из леса и в соседних деревнях душила кур. Разгневанные хозяева с бранью приносили на порог избы задушенных, растерзанных птиц, требуя возмещения убытков. Не умея отучить собаку от дурной привычки, вывел ее в поле и застрелил. После первого выстрела, раненная насмерть, она ползла к нему, высунув язык, умоляюще смотрела, не понимая вины, и он в ужасе, желая прекратить ее и свои страдания, добил ее вторым выстрелом. Она лежала, пушистая, с оскаленной молодой мордой, среди красных катышков снега.
В последние годы не бывал на могиле у бабушки, не посещал колумбарий, где в маленькой нише, за мраморной плитой, стояла гипсовая урна с прахом. Не находил сил ехать через огромный грохочущий город в Николо-Архангельское, где небо было в туманной гари от неутомимо работающего крематория и бабушкин драгоценный образ был окружен духами и видениями чужих жизней, мешавших ему быть вместе с ней. Было намерение взять урну, перевезти к себе в деревню, зарыть в тенистом уголке сада, поставить над ней розовый гранитный валун, чтобы он обрастал зеленой травой, дудником, лесными гераньками, но на это не хватало душевных сил, и от этого не исчезала ноющая, постоянная вина перед бабушкой, которую по- прежнему любил нежно, слезно.
Итальянку, с которой провел чудесную знойную ночь в крохотной кампучийской гостинице, среди треска цикад, под матерчатым пологом, и она поднимала над ним свои лунные локти, сыпала ему на лицо черные душистые волосы, а потом стояла на мокром полу, поливая себя из ковша, и он видел, как стеклянно сбегает вода по ее смуглой груди, – итальянку, работавшую на военную разведку противника, добывавшую, как и он сам, сведения о железной дороге, взорвали на фугасе вьетнамцы. Догадываясь о возможном взрыве, он не предупредил, не удержал, солнечным ранним утром отпустил из гостиницы ее белую «Тойоту» с голубой эмблемой ООН.
В джелалабадской контрразведке присутствовал при пытке пленного моджахеда, которого мучили током. На худом коричневом теле взбухали жилы. Впалый живот с грязным пупком трепетал от боли. Из открытого рта с желтыми зубами вырывался звериный рык. Глаза с лопнувшим красным сосудом выпучивались из орбит. Мучитель тыкал ему в пах размочаленный медный провод, защемлял клеммами растопыренные пальцы ног, волосатые, с голубыми ногтями. И он, Белосельцев, не пытался остановить пытку, объяснял ее необходимость боевой задачей узнать время и место очередной атаки душманов.
На трансафриканской дороге он послал на смерть намибийского учителя Питера, добродушного бородача, чем-то напоминавшего Льва Толстого. Отпускал красный «Форд» в утренний синий прогал шоссе, над которым спустя минуту пролетел «Мираж», превратил машину учителя в комок горелой стали. Эта жертвенная смерть, как пробовал он себя оправдать, в конечном счете привела к разгрому батальона «Буффало», к победе его, Белосельцева, над юаровским разведчиком Маквилленом. Но и теперь, с чувством вины и раскаяния, он помнит участок шоссе, желтую зарю в огромных ветвистых деревьях, скомканный тлеющий «Форд» и разбросанные по асфальту цветные карандаши и краски, которые вез детям учитель.
Он стоял у железной трубы, запрокинув лицо к пролетающим тучам, и глаза его были полны дождя и слез. Он вспоминал всех, кто был убит рядом с ним в его военных походах. И позже, во время лихолетья, когда люди умирали от голода, вешались от тоски, падали под пулеметами в Карабахе и Приднестровье, подрывались на минах в Абхазии, гибли под бомбами в Южной Осетии, разрывались в клочки в коридорах Дома Советов, по которому стреляли из танков. И он, сотрудник госбезопасности, защитник Отечества, генерал разведки, не уберег их от смерти. Не остановил убийц государства. Был повинен в разгроме страны, которой присягал на служение.
Он винился в том, что наивно доверился бывшим сослуживцам, затянувшим его в «Суахили». Его стараниями, нечистоплотной комбинацией был устранен Прокурор. С его участием погиб обезглавленный генерал Шептун. Он согласился участвовать в дагестанской бойне, где был убит поверивший ему Исмаил Ходжаев. Он знал, что Граммофончик будет отравлен, но не вырвал из его рук рюмку с ядом. И сегодня он вовлек Серегу в смертельную погоню, и теперь тот лежит с перерезанным горлом, и на его милом, гагаринском лице – выражение недоумения и муки.
Он чувствовал, как ржавая железная труба проходит сквозь его тело, и все его ткани и мускулы насажены на железный кол, пронзивший его насквозь. И вдруг огненно, разноцветно, застилая тусклое небо радужными узорами, слепя глаза спектральными вспышками, переливаясь драгоценным многоцветьем, возникли бабочки, пойманные им, умерщвленные среди трав и цветов, в африканской саванне, в кампучийских джунглях, в сельвах Латинской Америки, в дубравах и лугах Подмосковья. Он убивал их тысячами, предаваясь своей страстной охоте, уничтожал их безгласные жизни, оставлявшие на его сачке крапинки зеленого сока, метины серебристой пыльцы. Московскими ледяными ночами расправлял их на липовых досках, насаживал на стальные булавки. Коллекция, украшавшая кабинет, была кладбищем умерщвленных им Божьих творений. Их беззвучные смерти наполняли мир бессловесным страданием. И именно этот грех бессчетных убийств был неотмолим, нарушал гармонию мира, был проявлением утонченной похоти, болезненных наслаждений, которые извратили его разум, затмили дух, помешали исполниться благоговением перед жизнью. Именно этот грех, помимо всех прочих, он влил ядовитой струйкой в чашу