автомату рукой с нежностью, с какой гладят по голове ребенка. Когда был совлечен третий шелковый плат, открылась ваза дивной синевы, мерцающая зеленой лазурью, полная светоносного синего воздуха, изделие гератского мастера. И Суздальцев в изумлении ахнул, вспомнив мастерскую в Герате, расплавленный тигель, Стеклодува, извлекающего из пламени ослепительную звезду, которую наполнял своим дыханием, и целовал, играл, как на флейте, и звезда остывала, наполнялась божественной синью и теперь была явлена ему в кишлаке, как знамение высшей красоты. И он вдруг понял, что творимое перед его глазами действие – плод фантазии Стеклодува. Он подал ему об этом знак, явив голубую вазу. Это он, Стеклодув, был режиссером спектакля, в котором Суздальцева вначале истязали и мучили, готовя неизбежную казнь, потом показали таинство встречи двух родов, и эту волшебную вазу. Стеклодув что-то желал от него, к чему-то побуждал, чему-то хотел научить. Был режиссером, учителем, мудрым небесным наставником.
Ковры вновь опустели, гости отошли и расселись. Переливался, мерцал ларец, автомат сиял, как павлинье перо, ваза мерцала, почерпнув из небес лазури.
Суздальцев жадно смотрел в щель, ожидая новых для себя наставлений, стремясь проникнуть в замысел Режиссера.
Из-за спин стариков, осторожно огибая подушки, тюрбаны и бороды, из среды гостей вышел молодой человек. Он прошествовал на серединку ковра и поклонился хозяину. Он был строен, прекрасен лицом, гончарно-красным и мужественным. Его черные блестящие брови двигались, под ними сияли глаза, большие, темно-сиреневые, с голубыми белками. Они дрожали, переливались нетерпением, страстью, надеждой, страхом разочарования и поражения. Он был, как молодой воин, впервые идущий в поход. Сквозь расшитую бисером безрукавку виднелась сильная грудь. Вольные шаровары не скрывали стройных мускулистых ног. Небольшая бородка и тень от усов выделяли свежие пунцовые губы. Это был жених, и воин, и танцор, которого призвал Стеклодув на ковры и поставил перед Суздальцевым для загадочных своих назиданий.
Навстречу жениху, с противоположной половины двора, появились три женщины, все в паранджах, темно-зеленой, фиолетовой, голубой. Были похожи на цветы с плотными круглыми головками, от которых ниспадали струящиеся лепестки. Их лица и тела скрывали вьющиеся покровы, но тонкие легкие щиколотки той, что шла в середине, порывы ее тонкого стройного тела выдавали в ней девушку. Все трое встали пред женихом. Между ними шел тихий разговор. Женщины, сопровождавшие девушку, наклонились, подхватили край ее паранджи и стали медленно ее совлекать. Так уходит тень, уступая солнцу, с весеннего цветущего дерева. А паранджа слетала, и открывалось розовое платье, голубая легкая блузка и чудесное, горящее от смущенья, от счастья лицо, смугло-румяное, продолговатое, с черно-синими длинными волосами. Брови были тонкие, словно наведенные легкой кистью. Глаза большие, удлиненные, как у ланей на миниатюрах Шахнаме. Она вся трепетала, ликовала, глядя на жениха, и дрожала от страха, была готова упасть. Женщины в паранджах отступили, и двое, жених и невеста, остались вдвоем на коврах, боялись смотреть друг на друга, пугались своей внезапной близости, и все, кто сидел на подушках, тихо вздыхали, кивали тюрбанами, шевелили бородами, созерцая, как два рода, два семейных клана роднятся, укрепляются, прирастают друг к другу. Жених взял невесту за руку, бережно, за кончики пальцев. Повернулся к своей родне, и они вдвоем поклонились. Повернулся к родне невесты, и отвесили такой же поклон. Касаясь друг друга кончиками пальцев, стояли прекрасные и целомудренные.
Суздальцев смотрел с восхищением. Его измученная, готовая к смерти душа воскресала. Он мысленно целовал вокруг них воздух, как тогда, в Герате, над кустом дивных роз. Благоговел, умилялся, окружал их своим обожанием, был исполнен любви. Он, израненный узник, враг этих кишлаков и степей, наславший на них самолеты, грохочущие танки и пушки, ведущий на штурм городов полки чужеземцев, теперь сберегал их своей любовью, своей бессловесной молитвой.
Жених и невеста ушли с ковров и исчезли, и Суздальцеву казалось, что они оставляют в воздухе светящийся след. Но, быть может, так светилась его душа.
Ковры пустовали недолго. На них стали выходить молодые люди, плавные, как танцоры. Несли подносы и блюда, широкие пиалы и чаши, кувшины с журавлиными шеями, стеклянные вазы. Зашипело, задымилось вареное мясо, задышало паром вкусное мясное варево. Стеклянно заблестели горы масляного риса. Вазы полнились гранатами, апельсинами, яблоками. С них свисали гроздья смуглого и золотого винограда. Весь двор был уставлен яствами, превращен в место пира, и все, кто сидел на подушках, подвигались к еде, вольно рассаживались, готовились пировать.
Суздальцев вдруг почувствовал, как голоден, как мучает его жажда, как сухо и горько во рту. Жадно смотрел на куски баранины, нанизанные на шампуры, на рис, который черпали ложками, несли ко рту, поддерживая ладонью. Он уверял себя, что это мучение голодом, при виде роскошной трапезы, было задумано Стеклодувом, требуя от него смирения и воздержания. Стеклодув ведет его путем искушений, проверяет его. Для чего, он не мог понять.
Появился мулла и вознес молитву. Его иссушенное лицо под черной чалмой вопрошало небо, тоскливо- певучий голос доносил до Аллаха молитвы, и эти молитвы были о благоденствии рода, о великой любви и таинстве, в которых соединялись мужчина и женщина, чтобы продолжить род на земле, и этим продолжением славить Всевышнего. Суздальцев молился со всеми, а когда началась трапеза, он, уходя от искушения, не в силах одолеть голода и жажды, отошел от окна и лег на прохладный пол, повторяя стих Гумилева: «Знал он муки голода и жажды… знал он муки голода и жажды…» Лежал, слыша звяканье посуды, журчанье воды, говор, смех, кашель. Вновь поднялся и занял место в своей театральной ложе, когда ковры опустели, гости и хозяева, насыщенные, отодвинулись на подушках и, вытянув ноги, подоткнув под бока мутаки, отдыхали, сонно поблескивая глазами. Гостям принесли кальяны, похожие на стеклянных птиц, розовых, голубых, зеленых. Птицы опустились среди подушек, мужчины вкушали сладкий дым, который возносился над каждой головой и сливался в плоское, похожее на серебристый покров облако, накрывавшее двор зыбким куполом. И Суздальцев улавливал сладкий дым табака, смешанного с благовониями и бодрящими травами предгорий. Заиграла музыка, и вслед за ней, неся ее впереди себя, показались музыканты в меховых шапках, красных сюртуках, в легких чувяках с загнутыми носками. Аккордеон дрожал и переливался, как слиток, маленькая домбра, похожая на высушенный плод с длинным черенком, на котором были натянуты струны, дребезжала, звенела, жужжала и щелкала по птичьи. Длинная дудка сладостно пела. Казалось, музыка создает мерцающий круг. И в этот мерцающий круг влетела невеста, заплескала босыми ногами, заиграли бровями, заметалась во все стороны восхищенными глазами, открывая пунцовый рот в белоснежной улыбке. Когда ее розовое пышное платье и зелено-голубая блузка закружились под неистовую музыку, когда на ее груди затрепетали бусы, ожерелья, подвески из серебра с вкраплениями лазурита и оникса, Суздальцеву вдруг показалось, что он видит восхитительный танцующий цветок, дивную розу Герата, неподвластную увяданию и смерти.
С ним что-то случилось. Душа наполнилась такой любовью и раскаянием, таким желанием для всех них благоденствия и любви, таким умилением и болью, что глаза наполнились слезами, и цветные ковры, ликующие танцовщицы, стеклянные птицы кальянов превратились в многоцветный туман, закрывший на миг внешние образы мира и открывший в его душе неведомое прежде пространство. Он каялся и винился за содеянное этим людям зло, за свой жестокий военный набег на их кишлаки и арыки, за ковровые бомбардировки и бомбоштурмовые удары. За гибель Дарвеша и его брата Гафара, в которых он был повинен. За смерть Маркиза и вертолетчика Свиристеля, за тех безвестных солдат, что летели в гробах на Черном тюльпане, за безумную и грешную ночь с Вероникой. Каялся за все совершенные в жизни грехи, за разлуку с невестой, которую вероломно оставил, уходя в лесники, за огорченья и боль, причиненные маме и бабушке, за убитую лайку, которую в своем помрачении застрелил из ружья, за высокую с вечерней звездой березу, под которой стоял на тяге, глядя на волшебный полет вальдшнепа, а березу потом изрубил на дрова. Он каялся, испытывая облегчение, словно развязывались тяжелые стягивающие душу узлы, и ей становилось вольно, легко и счастливо. И раны от удара бича закрывались, а слезы все текли и текли из его затуманенных глаз.
Вместе с облегчением он испытал необычайную усталость, как роженица. Отошел от окна и прилег в углу, слыша танцы и музыку, погружаясь в целительный сон. «Так вот для чего Стеклодуву было угодно провести меня по этим путям, вот в чем смысл молчаливых его назиданий. В моем покаянии, в моем исцелении, в моем спасительном прозрении». Знал он муки голода и жажды, сон тревожный, бесконечный путь. Но Святой Георгий тронул дважды пулею нетронутую грудь. Он засыпал, слыша пение флейты и тихий смех танцовщиц.