слова> жизнь. Смерть — это когда меня нет. Я же не могу почувствовать, что меня нет. Значит, своей смерти нет. Есть только смерть чужая: т. е. местная пустота, опустевшее место (уехал и где-то живет), т. е. опять-таки жизнь, не смерть, немыслимая пока ты жив. Его нет здесь (но где-то есть). Его нет — нет, ибо нам ничего не дано понять иначе как через себя, всякое иное понимание — попугайное повторение звуков.
Я думаю: страх смерти есть страх бытия в небытии, жизни — в гробу: буду лежать и по мне будут ползать черви. Таких как я и поэтому нужно жечь.
Кроме того — разве мое тело — я? [62] Разве оно слушает музыку, пишет стихи и т. д.? Тело умеет только служить, слушаться. Тело — платье. Какое мне дело, если у меня его украли, в какую дыру, под каким камнем его закопал вор?
Чорт с ним! (и с вором и с платьем).
Смерть Блока.
Удивительно не то, что он умер, а то, что он жил. [63] Мало земных примет, мало платья. Он как-то сразу стал ликом, заживо-посмертным (в нашей любви). Ничего не оборвалось, — отделилось. Весь он — такое явное торжество духа, такой воочию — дух, что удивительно, как жизнь вообще — допустила? (Быть так в нем — разбитой!)
Смерть Блока я чувствую как вознесение.
Человеческую боль свою глотаю: для него она кончена, не будем и мы думать о ней (отождествлять его с ней). Не хочу его в гробу, хочу его в зорях. (Вытянувшись на той туче!)
Но так как я более человек, чем кто-либо, так как мне дороги все земные приметы (здесь — священные), то нежно прошу Вас: напишите мне правду о его смерти. Здесь дорого всё. В Москве много легенд, отталкиваю. Хочу правды о праведнике.
Моя Радость! [64] Жизнь сложна. Рвусь, п. ч. теперь знаю, что жив — 1-го июля письмо, первое после двух лет молчания. Рвусь — и весь день обслуживаю чужих. Не могу жить без трудностей — не оправдана. Чувство круговой поруки: я — здесь — другим, кто-то — там — ему. Разговоры о том, как и что «загнать», сумасшедшие планы, собственная зависимость и беспомощность, чужие жизни, к<отор>ые нужно устраивать, ибо другие еще беспомощнее (я, по крайней мере, веселюсь!) целый день чужая жизнь, где я м. б. и не так необходима. Сейчас у меня живут двое [65]. Целый день топлю, колю, кормлю. Недавно — случай. Отупев и озверев от вечного варенья каш, прошу одного из своих — как бы сказать? — неуходящих гостей поварить за меня — раз всё равно сидит и глядит в огонь — той же печки. И, изумленная гениальной простотой выхода, иду в свою комнату писать. — Час или сколько? — И вдруг: запах, сначала смутный, т. е. не доходящий до сознания, верней доходящий как легкая помеха: чем-то гадким (но когда же — за годы — хорошим??). Запах (а м. б. сознание) усиливается. Резко. Непереносимо. И — озарение: что-то горит! И — уже откровение: кастрюля горит, сама, одна!
Вбегаю в столовую (как прежде называлось, ныне — лесопильня и каменоломня, а в общем пещера).
У печки, на обломке, мой кашевар.
— Что это? — Мечтательный взмах палестинских глаз. — «Я не знаю». — Да ведь — каша горит! Всё дно сгорело! Да ведь каши-то уж никакой и нет, всё сгорело, всё, всё! — Я не знаю: я мешал. — А воды не подливали? — «Нет. Вы не сказали. Вы сказали: мешайте. Я мешал». В руке — обломок, верней останок ложки, сгоревшей вместе с кашей и кастрюлей — у него в руке.
сидел и мешал.
О том же М<индли>не (феодосийский семнадцатилетний женатый поэт). В<олькенш>тейн с еще кем-то, проходя ко мне:
— Всё как следует. И дежурный варит кашу. (Он-то — «дежурный» — в другом смысле, а я — как солдат, деньщик.)
Пишу урывками — как награда. Стихи — роскошь. Вечное чувство, что не вправе. И — вопреки всему — благодаря всему — веселье, только не совсем такое простое — как кажется.
Посылаю Вам шаль.
— Аля, послать Ахматовой? — Конечно, Марина! Вы породы шальнoй, а не шaльной. — Дорогая моя шaльная порода, носите, если понравится. Я для Вас не только шаль — шкуру с плеч сдеру!
Целую нежно. Пишите
МЦ.
17-го р<усского> авг<уста> 1921 г.
(Эгоцентризм письма, происходящий не от эгоизма, а от бесплотности отношений: Блока видела три раза — издали — Ахматову — никогда. Переписка с тенями. — 1932 г. И даже не переписка, ибо пишу одна.)
(Стихи: Виноградины тщетно в саду ржавели [66] — Сивилла (Горбачусь — из серого камня — Сивилла) [67]. Первая сцена Давида, к<отор>ую перепишу в отдельную тетрадь отрывков и замыслов.)
Под музыку.
Страшное ослабление, падение во мне эмоционального начала: воспоминание о чувствах. Чувствую только во сне или под музыку. Живу явно-рациональным началом: душа стала разумной, верней разум стал душой. Раньше жила смутой: тоской, любовью, жила безумно, ничего не понимала, не хотела и не умела ни определить ни закрепить. Теперь малейшее движение в себе и в другом — ясно: отчего и почему.
Выбивают меня из седла только музыка и сон.
Аля: — Марина! Я подметала и думала о евреях. Тогда — из тысяч тысяч — поверил один, теперь — Ленину и Троцкому — на тысячу вряд ли один не поверит.
— Аля! Вся Библия — погоня Бога за народом. Бог гонится, евреи убегают.