опьянение жизнью, в котором прошла моя юность, я панически цепляюсь за внешние, почти неуловимые признаки того состояния. Мне позарез нужен запах весны и запах снега, мне нужна бывает рассеянная улыбка незнакомой встречной женщины, может быть, просто сопутствующая ходу ее мыслей, не обращенная ни к кому, но, может быть, и ко мне обращенная, и больше всего мне нужен теперь аккордеон дяди Мити. Вот ведь какое дело — столько лет я вполне без него обходился, я о нем не думал, я даже посмеивался над ним снисходительно, вспоминая простодушное свое детство в обществе иронических знакомых, а теперь мне его не хватает, в груди образовалась пустота, которую не заполнят никакие фестивали и никакие пластинки, огромные, как колеса, в твердых лакированных конвертах.
Потому что дело не в качестве исполнения и даже не в качестве музыки, а в чем-то ином, чему я не в силах найти определения, может быть, в качестве души…
Я все хожу по городу и по привычке вслушиваюсь в его голоса. В шуршание шин, в слова прохожих, в девичий беспричинный смех возле стеклянной парикмахерской, в цоканье фишек домино на скверике, в крик матери, зовущей сына из окна шестого этажа, в назойливый визг транзистора, болтающегося на кожаном ремешке, в переливы рояля, доносимые ветром из невидимого мне квартала, в вопли бегущих мальчишек, в стук ночных каблуков… Мне все кажется, что надо быть наготове, что чутким и настороженным ухом я вдруг уловлю с детства знакомые звуки, долгое время служившие мне символом музыки и поныне оставшиеся символом искусства, звуки, являвшиеся на свет из-под дядиных пальцев и разносившиеся по московским дворам, переулкам и улицам, улетавшие в московское небо, помогавшие жить и надеяться. Не может того быть, чтобы они совсем пропали, не может быть, чтобы их разнесли вдребезги вместе со старыми домами бестрепетные бульдозеры, они есть, они прячутся где-нибудь под сводами подворотен, в ветвях старых лип, в слуховых окнах чердаков. Они есть, потому что есть Москва, потому что Москва без них невозможна, и счастье невозможно тоже.
Я не знаю точно, в чем оно состоит. Я только догадываюсь, что есть люди, которые умеют его создавать — из ничего, из осеннего воздуха, из апрельской капели, из занавески, колеблемой сквозняком.
Мой дядя был именно таким человеком. Его разыскивают теперь красные следопыты из той школы, в которой он учился. Они очень юны и не знают, что война может догнать человека через двадцать лет после ее окончания. Они уверены в бесконечности своего существования и бредят электрической гитарой, на которой играет в школьном дворе один веселый старшеклассник.
Москва
1971—1973
«ARS AMANDIS»[1]
Мне нравится эта комната — вощеный темный паркет, книжные шкафы с большими стеклами, эти письменные столы, просторные, крытые зеленым сукном. Из окна виден переулок, сбегающий вниз, и старые деревья, названия которых я, несчастный городской житель, естественно, не знаю.
В этой комнате есть уют, которого мне всю жизнь не хватает. Не то чтобы я безумно тосковал по нему, скорее я к нему бессознательно стремился, поскольку в нашей коммунальной квартире царит неистребимая атмосфера эвакуации. В детстве я любил ходить в Ленинскую библиотеку, даже летом, когда читальный зал был пуст, а томные библиотекарши за дубовыми стойками мечтали об отпуске. Теперь я понимаю, что не только книги влекли меня туда — обилие книг возбуждало, как витрина елисеевского гастронома, — но тот извечный уют, который возникает при свете зеленых ламп, от соседства книжных полок и тишины.
Быть может, из-за уюта я и работаю в музее Поэта. Впрочем, это так, изящная самоирония. На самом-то деле я устроился сюда работать, бог знает, каких трудов мне это стоило, потому что Поэт — самое дорогое, что только у меня есть на свете, он мое духовное отечество, образец личности, действующей в искусстве, и вообще, когда я о нем думаю, мне хочется жить и ходить улицами, как после выпитого легкого вина.
Я хочу написать о нем книгу. Не то по-школьному лояльное исследование, в котором Поэт похож на заурядного первого ученика и которых издано едва ли не больше, чем самих его стихов. И не диссертацию, сочиненную словно бы не о поэзии, а о способе очистки сточных вод, так много в них скучных терминов и протокольного слова «является». Книгу пишу я. Документальный роман. Или же романизированный документ — термин не имеет значения. Сейчас самое время писать такую книгу — еще пять-десять лет, и исчезнут люди, которые ходили с Поэтом по одним улицам, сидели в одном кафе, уйдут люди, которым он звонил по телефону, жал руки, писал письма. Я должен знать о Поэте все, знать больше, чем он сам о себе знал, знать, как знает не унылый искусствовед, но как следователь, ведущий самое важное и самое трагическое в своей жизни дело.
Вот почему каждый день я прихожу сюда, в этот двухэтажный дом с декадентскими окнами, где была его последняя квартира и откуда он ушел осенним ясным вечером, чтобы через несколько часов отправиться в купе экспресса Москва — Ленинград, где-то на перегоне между Бологим и Малой Вишерой. Всякий раз, когда я вхожу в этот подъезд, мне кажется, что через секунду я встречу его, спускающегося по широкой пологой лестнице с элегантным кожаным саквояжем в руке. Но никого нет. Только блестят медные защелки, вделанные в ступени для того, чтобы поддерживать прутья отсутствующего ныне ковра.
Сегодня пятница. День, когда музей закрыт для посетителей. Я сижу за столом и разрабатываю план будущей тематической экспозиции. Это неблагодарная однообразная работа, предполагающая в исполнителе дидактические наклонности — их-то у меня и нет, однако, в сущности, за эту работу мне и платят жалованье.
Справа стол Анастасии Александровны, она тоже терпеть не может разрабатывать тематические планы, но почему-то считает, что это мое несомненное призвание. Анастасия Александровна знает и любит Поэта, но есть в этой любви некая элегическая обида, словно на нем одном сосредоточила она досаду на всех мужчин, которые прошли мимо нее, так ее и не заметив.
Напротив моего — стол Бориса Марковича. Ему нет еще пятидесяти, но вечные заботы и большое семейство старят его. Борис Маркович, старший библиограф, лет пятнадцать он вымучивал никому, кроме него самого, не нужную диссертацию, что-то о тиражах Поэта во всех автономных республиках и областях, в прошлом году я сидел на защите, но так ничего и не понял. Теперь у него новые идеи — он принялся писать заметки в газеты. Борис Маркович типичный «человек воздуха», о своих планах он должен рассказывать всем, иначе не будет удовлетворения. Из редакции он вернулся явно расстроенный, часа полтора неопределенно хмыкал и вздыхал, потом не выдержал и заговорил о том, какие в газетах сидят нечуткие и пренебрежительные люди. «Я согласен, я не Илья Оренбург, но вы подработайте, вы подработайте, я же не возражаю против разумной правки!» Я попросил посмотреть заметку. Она была удручающе скучна и больше всего потому, что Борис Маркович стремился придать ей бойкий, как ему казалось, непринужденный тон. Это вызывало чувство неловкости, как попытка замкнутого и стеснительного человека вдруг сделаться веселым и развязным.
Я «подработал» заметку. Я ее просто переписал заново, вставив туда несколько самых дорогих своих мыслей о Поэте. Из тех, что берег для книги. Наверное, это было глупо — тратить ради ничтожной библиографической заметки лучшие свои идеи. Я честолюбиво успокаивал себя, что истинный талант всегда расточителен, он не боится стрелять из пушки по воробьям, благо она у него есть, эта пушка.
Через несколько дней Борис Маркович пришел в музей, обуреваемый одновременно и гордыней и смущением. Он развернул газету с видом знатока международных конфликтов и через несколько мгновений с плохо наигранным удивлением произнес:
— Смотрите, вот ведь не ожидал, тиснули-таки. — И потом обидчиво добавил: — Две фразы сократили, не предупредив, беспардонные все-таки люди.
Но в эту досаду не поверил бы и ребенок.
С тех пор раза два в месяц Борис Маркович, дождавшись минуты, когда мы оказываемся вдвоем, робко подходит к моему столу и, склонившись к самому моему лицу, конфузливо признается:
— Алексей Николаевич, я вот опять… того… сочинил корреспонденцию, вы уж посмотрите. — Почувствовав, что я опять не смогу отказать, он смелеет: — У вас ведь такое легкое перо, я, право, удивляюсь, почему бы и вам не сотрудничать в газетах, хотите, я поговорю о вас?..