встал в метре от него, пряча глаза. Отец, непоколебимый представитель номенклатуры, несгибаемый большевик, спросил Жору неожиданно мягко и ласково:
– Ну, как ты тут, сынок?
И тут Жора разрыдался, как покинутый ребенок. Совсем не похожий на самого себя, каким я его привык видеть, он бросился на шею отцу и стал быстро-быстро говорить:
– Папка, миленький, забери меня отсюда. Не могу я тут больше… – он сползал по телу отца к его коленям и там, внизу, все повторял. – Ну, пожалуйста, забери. Я все понял. Я больше не буду. Я больше никогда…
И в детском бессилии стал ударять по отцовским ботинкам лбом и кулаками. Отец стоял растерянно и смущенно. Потом поднял Жору с колен, как-то неловко поцеловал его и быстро вышел. Объемистый пакет с фруктами остался посреди палаты. Жора пнул его ногой, апельсины и яблоки посыпались по всему полу, затем упал ничком на свою кровать и так, лицом в подушку, пролежал до самого вечера.
Тут Саша прервал чтение своего дневника, почувствовав, что не в силах дальше читать. Ему на мгновение показалось, что он понял. Понял с пронзительной ясностью, почему он так сильно этим вечером хотел найти свою тетрадку. Он помнил из нее только настроение, да и то большей частью шутливое. Сейчас, при новом прочтении все показалось куда серьезнее и глубже.
– Пора выпить, – сказал себе Саша, снял наконец пальто и исполнил задуманное.
«Что общего между тетрадкой и вчерашней новогодней ночью? – стал думать он. – Две разные, но в чем-то и одинаковые больницы: приют для умалишенных и приют для людей, которые надеются не сойти с ума. Хотя граница между шизофренией и посталкогольными фобиями – манией преследования или чувством вины перед всеми, попытками самоубийства, глюками и прочим – весьма размыта. Где она, эта граница? Ее видят только специалисты. Значит, есть общее. Но не только медицинская сторона вопроса. Что-то еще… Что?»
Ясное понимание, которое вдруг озарило его, когда он дочитал про Жору, теперь куда-то испарилось, исчезло. Он пытался вновь поймать ускользающее прозрение, истину, наполненную высоким смыслом, и все никак не удавалось. Вот так бывает во сне, а иногда и наяву – точно сформулируешь что-то важное и думаешь – так! Вот эту мысль надо непременно запомнить, удержать. Ну, уж ее-то я нипочем не забуду, и идешь дальше – во сне или в разговоре. А потом оглядываешься, возвращаешься к ней – бац! – а ее уже и нету, мысли той удачной. И как ни силишься вспомнить – ничего не выходит.
Поэтому Саша еще выпил для просветления мозгов, сел перед тетрадкой и приказал себе: «Стоп! Кончай эти попытки вспомнить. Та мысль возникла на подсознательном, скорее чувственном уровне. Начнем от печки. Я прочел про Жору. Незаметно для самого себя заплакал. Именно что незаметно, обычно такое замечают. Почему незаметно? Что заставило не заметить? Давай сначала». И Саша, взяв страницей повыше, вновь перечел эпизод встречи Жоры с отцом. И опять защипало в глазах и мелькнуло что-то неуловимое, будто юркая рыба, которую хотел поймать за хвост, а она опять выскользнула. Но след остался, рябь на воде, легкий всплеск, блик света, что там еще… И, развивая это неосязаемое, нематериальное ощущение ускользающей истины, Саша пошел по правильному пути. Ассоциативно и беспорядочно он соединял в один ряд краски, кадры, людей, эпизоды и воздух, среду из тетрадки и новогодней ночи, надеясь, что все сложится само.
Итак – Зина, жизнь которой пропадает в дурдоме, тихие психи, танцующие под кассетник, а кассету выбрала и поставила та санитарка-шкаф, больше некому. А музыка была – из самых нежных и грустных, что существуют на свете: Нино Рота, а потом Мишель Легран, главная тема из «Шербургских зонтиков». Тогда Саша не обратил на это внимания, а сейчас вдруг и очень кстати всплыло в памяти. Легран! Можно ли было заподозрить в такой женщине, с такой наружностью, с такой речью пристрастие к
А потом – пение тех женщин за дверью… Какие у них были лица, обращенные в потолок, и те танцующие тоже смотрели все вверх – там, за потолком было небо, и они смотрели туда, а не в потолок. Почему?
Почему сумасшедшая хулиганка Курехина так покорно дала себя связать? Не потому ли, что ей тоже хотелось праздника и любви, или хотя бы, чтобы пожалели. Что стоит за тем, что кто-то из них днем пытается душить медсестру, а вечером говорит ей: «Зин, давай я тебе помогу сумки до двери донести, у тебя ноги устали, я знаю». С чего бы это? Зине до двери идти всего-ничего, но порыв ее трогает, и ее очерствевшее сердце начинает биться в унисон с сердцем этой сумасшедшей. А завтра – все по новой – и ненависть, и злоба, а потом снова сострадание. Что она, другую работу не может себе найти? Может, наверное, но почему-то работает здесь и называется не как-нибудь, а сестрой милосердия.
Какое потрясающее русское слово «
И Саше казалось, что как раз это самое с ним сейчас и происходит: он стоит перед той таинственной дверью и задает вопросы. О некоторых немногих ответах он только догадывается, но и это уже хорошо. А верны ли его догадки – узнает потом, за дверью. И он продолжает. Почему Жора – противный, пошлый, хамоватый и трусливый алкаш – вдруг показал себя глубоко несчастным, обиженным ребенком, почему его стало так нестерпимо жаль, хотя до этого он не вызывал никакого чувства, кроме брезгливости. И еще – то, чего не было в дневнике, но как раз сейчас, в эту минуту тонкий и яркий луч воспоминания прорезал Сашин разум.
Саша догнал тогда Жориного отца в коридоре и спросил, тяжело дыша и мучаясь от того, что не имеет права, но лезет в чужую жизнь: «Почему вы с ним так?» И твердокаменный отец счел нужным ответить, хотя мог бы и послать подальше:
– Потому что я его люблю. И забочусь о нем.
«Нет, он сказал другое слово, – вспомнил Саша, – он сказал, погоди-погоди, он сказал что-то старинное и несуразное, как Саше тогда показалось. Он сказал… Вот! Он сказал: «Я печалюсь о нем»». А потом грустно посмотрел на Сашу и добавил:
– А иначе никак нельзя. Я бы хотел, чтобы он жил дома, но там он становится… – отец махнул рукой и пошел.
И столько нечаянного страдания было в его голосе, что Саша уже тогда подумал: А можно ли так одномерно судить о человеке? А может, он подумал не тогда, а сейчас? Неважно, дальше, дальше… Почему молчавшая все время Женя заговорила в первый раз в заснеженном дворе и сказала то, что в тот момент думал Саша. Почему тот снег и ели, и космическая тишина на что-то намекали? На что? Почему вконец опустившаяся тетка, готовая убить человека за бутылку, жалела детишек тараканов? Почему в каждом человеке всю жизнь борются Бог и бес? Но человек такие высокопарные вопросы задавать себе не любит, а сам все не может выбрать между добром и злом, и зло себе прощает. А в них есть и то, и другое, и одно небо над головой, и одни звезды, и созданы они вовсе не для ненависти, которая заливает всю землю. Но однажды наступает момент, миг, который заставляет оторопеть и вслушаться. Вслушаться в подозрительно тревожную, немыслимую тишину и рассмотреть то, чего никогда не замечал – совершенный узор на такой малости – на снежинке. Что же это? Одни вопросы…
Или нам оттуда на что-то намекают? Может, на то, что мы – люди и должны любить, жалеть, а не стрелять и бить морды друг другу, даже без видимой причины, а так, для выхода злобы. Почему у Саши и Вадима было одно и то же чувство, возникшее одновременно: что они из нормального мира возвращаются в сумасшедший дом, в котором только и делают, что ненавидят, предают, врут?.. Впрочем, на этот вопрос у Саши ответ был. Потому что в 4 часа утра, в том дворе не было места ненависти и злобе, там и тогда, в тот самый момент истины, пусть на краткий миг, все дышало любовью и печалью. Печалью потому, что знали: тот миг пройдет, и надо будет проснуться, а он, быть может, никогда больше не вернется. Но кто-то проснется прежним, а кто-то – другим, тем, который станет задавать вопросы. Вот как Саша сейчас.