портрета, не мог обидеться, что его произведение перенесли в библиотеку.
Бальзак читал. Пока не работается. Пусть так. Он решил читать. Только читать. Это, правда, пока. Среди книг наткнулся на Шекспира. Этот автор никогда особенно не увлекал его. Бальзака раздражала лишняя риторика, и он терпеть не мог ограниченной добродетели Джульетты и непрактичности пылкого Ромео. На этот раз выбор его остановился на «Кориолане». Каждую страницу он читал дважды. Французский перевод был далеко не безупречен, и это слегка раздражало. Он прочел «Кориолана». Когда закрыл книгу, была ночь. Слышно было, как в листве деревьев, в траве вяло шелестит нескончаемый дождь. Бальзаку показалось, что он достиг источника человеческих тревог. Шекспир приобрел в его глазах значительность. Бальзак полусидел в постели, обложившись подушками. На одеяле перед ним лежал томик Шекспира.
«Человеческая комедия» в этот миг пополнялась новыми томами. Случайно взор его остановился на столе, где лежала в открытом футляре скрипка, и сердце тревожнее забилось в груди. Эту ночь он спал спокойно. Ветер погасил свечи. Дождь перестал. Утром снова показалось солнце. Первый луч его проник в комнату и задрожал на томике Шекспира, лежавшем на груди спящего. Бальзак дышал ровно, спокойно. Теплая улыбка раскрыла полные красные губы.
Для Эвелины настали иные дни. Ей нравились заботы об имении. То, что раньше входило в обязанности Кароля, она охотно взяла на себя. Нового управителя брать не хотела. Ревниво следила за Бальзаком. Изучала каждый шаг, взвешивала каждое слово. Все сомнения были отброшены. Речь шла о браке. Она написала письмо Бибикову, прося его поддержки перед императором. Можно же наконец пойти на уступки. Хотя она и выходит замуж за иностранца, но за некоторые услуги, оказанные ее родней монархии, можно не лишать ее права на владение поместьем. В глубине души Эвелина надеялась на положительный ответ. Осенью она собралась в Киев. Решила взять с собой Бальзака. Они вместе нанесут визит Бибикову. Эвелина прикидывала. Пусть даже ответ будет отрицательный. Что же, так и будет. Она все равно не отменит своего решения. Там, в Париже, на улице Фортюне, в доме Бальзака будут каждую неделю собираться лучшие люди Парижа. Ей предстоит блистать в этом обществе. Годы берут свое, и пора в самом деле подумать о покое.
Эвелина хлопотала, думала о Париже, следила за будущим мужем, и так шли дни, похожие один на другой, как близнецы. Начинался октябрь.
Однажды вечером они сидели вдвоем на террасе. Эвелина закутала ноги в плед. Из темного парка веяло холодом осени. Печально шумели деревья. Бальзак говорил тихо, чуть мечтательно. Эвелина смотрела в темную глубину парка. Казалось, она не слушала. Иногда, взглянув а нее, Бальзак повышал голос. Хотелось, чтобы Эвелина подумала над его словами. Он не мог оставаться равнодушным к тому, что она так скверно отзывается о людях. Необходимо было доказать ей справедливость своих взглядов. Надо же ей научиться различать добро и зло. Собственно, он понимал, что продолжает разговор, возникший в день приезда.
— Когда-то давно, Ева, я жил на маленькой улице, которой вы, конечно, не знаете, на улице Ледигьер, она идет от улицы Сент-Антуан, напротив фонтана, что на площади Бастилии, до улицы Серизе. Любовь и наука бросили меня в мансарду, где я работал ночью, просиживая день в библиотеке. Кроме моих научных занятий, меня обуревала жажда наблюдений. Я наблюдал обычаи предместья, его обитателей, их характеры.
Эвелина пожала плечами, точно желая этим жестом подчеркнуть свое удивление. Он уловил это движение и горячо возразил:
— О, вы ошибаетесь, Ева! Это были знаменательные дни. Своей одеждой я не отличался от рабочих, они не обращали на меня внимания, и я мог свободно слушать их разговоры, жалобы, ссоры. Уже тогда я научился, наблюдая какое-нибудь лицо, проникать в душу, не пренебрегая, конечно, и телом, вернее, схватывал внешние детали. Случалось, вечером, между одиннадцатью и двенадцатью, я встречал рабочего с женой, возвращавшихся из театра Абигю-Комик. Сначала они говорили о пьесе, а потом постепенно переходили к своим делам. Они считали деньги и обдумывали расходы. Тут же начинались жалобы на дороговизну картофеля, на долгую зиму, на нехватку одежды. Наконец разгоралась ссора, в которой каждый проявлял свой характер образными словами и выражениями. Я слушал жизнь, я входил в жизнь людей, я даже ощущал на своем теле прикосновение их лохмотьев, которые по чьей-то прихоти звались одеждой; стремления и горе этих людей наполняли мою душу. Это ужасно, Эвелина. Даже вспоминать тяжело. Вместе с этими людьми я негодовал на хозяев мастерских, на проклятых заказчиков, которые не платят денег. Да, Ева! все мои старания были направлены к тому, чтобы забыть свои привычки, стать совсем другим человеком.
Бальзак сам увлекся своими воспоминаниями. В эту минуту его уже не интересовало, слушает ли Эвелина.
— Скажу только, что с той поры я стал понимать народ. Вы представить себе не можете, сколько драм, историй, сколько странных вещей увидел я в этом городе скорби!
Бальзак умолк. Он ждал, чтобы Эвелина промолвила хоть слово. Тогда можно будет говорить откровеннее. Он вопросительно заглянул ей прямо в глаза. Понял, что горячие слова, которыми он разбередил свое сердце, не трогают ее. Эвелина никогда не изменит установленным взглядам и обычаям.
Они сидели молча, задумавшись каждый о своем. В тот вечер он больше не возвращался к прерванному разговору. Только много позднее, за обедом, Эвелина спросила:
— И после этого вы полюбили людей, Оноре, вас привлекли грязь и безобразие предместий?
Бальзак сразу понял, чего касается вопрос. Он пытливо заглянул ей в глаза и тихо сказал:
— Я изучал жизнь, Ева. Я старался писать по-новому, и я понял, что все написанное до меня поможет мне лишь познать прошлое, но современность я должен изучать сам и сделать свои выводы.
— Я понимаю, вы великий труженик, — ответила Эвелина, — не знаю, кто еще из художников работает так много, но, мой дорогой, надо знать, что у этого людского стада, которое вы зовете величественным словом народ, в душе очень мало тонкого и нежного.
Бальзак, щурясь, улыбнулся.
— Не улыбайтесь, Оноре. Мои слова справедливы. Я думаю, мои крепостные мало чем отличаются от ваших знакомых с улицы Ледигьер. Я тоже много и долго наблюдала их. Что же я заметила? Лицемерие, хитрость, желание обмануть своего господина, лень; наконец, они ненавидят нас, понимаете, нас, которые держат их на своей земле, кормят и одевают. О какой добродетели можно здесь говорить, Оноре?
Бальзак сидел, угнетенный словами Эвелины. Боже мой, какие ужасные убеждения. Ему захотелось встать и выбежать из этой комнаты, туда, в степь, под дождь, в пустыню, чтобы только забыть холодные, безжалостные слова Евы. Но он понял, что не поднимется и не возразит ей ни одним словом. Сидел раздвоенный, обессиленный горьким равнодушием и усталостью.
— Вы продолжаете работу над «Крестьянами», Оноре, вам следует подумать над моими словами, следует взвесить их.
— Хорошо, Ева, я подумаю.
Это было сказано тихо и печально, но покорно. Он понял: отступления нет.
На следующий день погода была хорошая, только неистовствовал октябрьский ветер. Он гнул к земле стройные березы, устилая аллеи и дорожки парка опавшей листвой. Бальзак надел широкое теплое пальто и вышел в парк. Он долго блуждал по аллеям, поглядывая то на дворец, белевший меж деревьями, то в степь, которая начиналась за парком. Под пальто он держал скрипку, прижимая ее локтем к телу. Смычок и футляр он спрятал в чемодан, а скрипку взял с собой. Он уже хорошо знал, куда пойдет. Еще несколько дней назад дворецкий Жегмонт на ломаном французском языке рассказал ему о судьбе старого крепостного скрипача и указал даже, где его похоронили.
— За нашим парком, мсье, у тракта, что ведет на Бердичев.
Бальзак еще раз оглянулся на дворец. Потом, уже не озираясь, пошел по узенькой тропинке в степь. Он шагал все быстрее, будто какая-то мысль непрестанно подгоняла его. Ветер был попутный. Он мягко подталкивал, надувал полы пальто. Вот и степь. На миг Бальзак остановился. Перед глазами его расстилался безграничный простор. Ветер гнал в небе стада туч, их тени причудливыми силуэтами колыхались на скошенных полях. Он постоял немного на краю графского парка, откуда начиналась степь, и тут, на этой меже, волнение его достигло особенной силы.