кино, читал об этом в газетах и журналах. Но ничего подобного не произошло. Правда, боевой листок читали, но читали молча и молча отходили прочь. Не лучше отнеслись колхозники и к выступлению наших «артистов». А они так старались! Яков сбегал к трактористам и уговорил их подогнать к полевому стану огромный гусеничный «Катерпиллер». Два мощных прожектора осветили площадку, на которой выступали наши ребята. Лучи прожекторов как бы отделяли эту площадку от зрителей, которые расположились кто лежа, кто сидя на земле. Временами казалось, что там, в темноте, за гранью света, вообще никого нет. Лишь изредка, словно далекие падающие звезды, вспыхивали огоньки цигарок да слышалось тяжелое дыхание уставших людей. А вообще — ни звука, ни шороха, ни возгласа, ни смеха, ни аплодисментов.
Уже выступили почти все наши: певец, музыкант, акробаты, декламатор, а зрители по-прежнему молчали. Может, они заснули? Да нет, шевелятся, курят. Так что ж это? А может… Что я только тогда не передумал, ошеломленный непонятным поведением колхозников. До одного лишь не додумался, что в недобром молчании зрителей виноват мой боевой листок.
«Ну ничего, сейчас выступит «Красный шлакочист», он вас проймет до самых печенок», — заранее торжествовал я.
Желая спасти агитбригаду от окончательного провала, Яков и Вася, как говорится, превзошли самих себя. Сценка из местной жизни «Про лобогрейку и Павла Кудрейку» была разыграна так забавно, что могла рассмешить кого угодно. И все же колхозников «Победы пролетариата» она не рассмешила. Наоборот, кто- то бросил живгазетчикам из темноты укоризненно:
— Эх, вы!..
И другой голос добавил с презрением:
— Пальцем в небо попали…
Женщина, сидевшая ближе других к «сцене», нетерпеливо спросила:
— Все?
— Все, — ответил Яков упавшим голосом.
Трактористы погасили свет. Люди стали расходиться.
— Фенька, бисова твоя душа, куда ты мои чеботы заховала? — послышалось из темноты.
— Да провались ты со своими чеботами.
— Бригадир, а бригадир, каких коней запрягать?
— Я ж тебе казав, Орлика и Чемберлена.
Люди говорили о своих делах и теперь, когда никто их не смешил, смеялись весело, заразительно.
— Ты что-нибудь понимаешь? — спросил меня Яков.
Мы стояли у бочки. Нас обоих почему-то мучила нестерпимая жажда, и мы долго по очереди пили теплую, невкусную воду.
— Не понимаю, Яков, ничегошеньки не понимаю, — сказал я, свертывая в трубку боевой листок.
— В чем-то мы ошиблись. Факт. А вот в чем, уяснить не могу.
— Я тоже не знаю, Яков, понятия не имею…
— В том-то и беда, что понятия не имеете. А когда без понятия, толку не жди. — Человек, который сказал это, был одет явно не по сезону. На нем кожух, высокая смушковая шапка, шея обмотана шарфом. Лицо его при слабом свете закопченной «летучей мыши» разглядеть было трудно, да к тому же оно густо заросло бородой. Только мы сразу обратили внимание, как блестели у него глаза. Нехорошо блестели. Недружелюбно.
— А вы понимаете? — рассердился Яков.
— Что надо понимаем. Да только не будем об этом. Я вот о чем: может, дадите мне этот листок?
— Зачем он вам?
— Надо. Дети подрастут, нехай полюбуются, как над их батькой надсмехались.
— Вы Павло Григорьевич Кудрейко?
— Ишь ты, признал, — усмехнулся Кудрейко. — А я все думаю: как же воны меня рисувалы, если даже в глаза не бачилы? Думаю, что, может, теперь по слуху рисуют, вроде как по радио. — Он помолчал с минуту, потом уже более дружелюбно произнес: — Ну что ж, раз начали знакомиться, давай познакомимся. Я Павло Кудрейко. А ты?
Я назвался.
— Абрама кузнеца сын?
— Да.
— Знаю… А ты вроде не здешний? — обратился он к Якову. — Вроде не наш уроженец?
— Я здешний, джанкойский, — сказал Яков. — Только родился в Париже.
— В Париже? Это где ж такая деревня?
— Шутите?
— Мне, дорогой товарищ, не до шуток. Ну как дадите листок?
Я заколебался.
— Отдай, — сказал Чапичев. — Зачем он нам теперь?
— И на этом спасибо, — поблагодарил Кудрейко.
— Не за что, — отчужденно произнес Яков. — А на критику вы зря обиделись.
— Про критику брось, не говори. Про критику я сам все знаю. Ученый. А насчет обиды… Нельзя меня обидеть, товарищ… Было время, меня обижали. Было время, я обижал. А сейчас нельзя меня обидеть. Невозможно.
Кудрейко уже давно скрылся в темноте. Мы с Яковом молчали — так подействовал на нас короткий и чем-то очень тревожный разговор с человеком, которого мы перед тем с такой веселой охотой и бездумной старательностью критиковали.
— Кажется, дело начинает проясняться, — сказал наконец Яков.
— В чем проясняться? — махнул я рукой. — Мне, например, ничего не ясно. Ну, обиделся на нас человек. А кто не обижается на критику?
— Нет, он не на нас обиделся. Тут совсем другая обида. Тут что-то другое, вот увидишь.
— Перестань накручивать, Чапич, и так тошно.
— Тошно не тошно, а правду узнать надо.
Подавленные неудачей, уставшие и голодные мы вернулись в село. Кернера в правлении уже не застали. Встретил нас молчаливый и угрюмый Остапчук. Он принес нам хлеб и арбузы, затем притащил большую вязанку свежей соломы, разостлал ее на полу, накрыл брезентом, сказал:
— Спите. Я рано приду. Накормлю.
Вася уже хотел задуть лампу, как в дверь постучали. Вошел парень в белой сорочке с закатанными по локоть рукавами, в мятых парусиновых брюках и запыленных полуботинках. На вид ему было лет двадцать, ко когда он сел у стола и снял фуражку, в черных его волосах блеснуло серебро.
— Секретарь партячейки куста Возный Георгий Иванович, — представился он и обвел нас взглядом, словно подсчитывая и оценивая.
Шлепая босыми ногами по полу, Яков подошел к Возному и протянул райкомовский мандат.
— Это что?
— Мандат.
Возный только мельком взглянул на бумагу и вернул Якову.
— Ну и задам я вашему Денису перцу на партактиве, — сказал он.
— За что? — поинтересовался Яков.
— За то, что мандат вам дали, а головы дать позабыли.
— Головы у нас свои есть.
— Свои, говоришь, есть? — Возный нахмурился, и стало видно, что он уже далеко не молод. Резко обозначились морщины на лбу, у обветренных губ, у покрасневших от бессонницы глаз. — Ну, а что толку в своих, ежели они пустые, ежели в них ветер гуляет?
— Ну, знаете, — возмутился Яков.
— Я-то знаю. А вы знаете, что наделали? Да откуда вам, лопоухим, это знать. Вы тут за один вечер все вверх тормашками перевернули. Это ж додуматься надо: недобитого куркуля подняли на щит, а честному человеку при всем народе плюнули в лицо. Помогли, называется. Да за такую помощь…