рационализмом и тейлоризмом эпохи, приветствовавшей методы «точных» наук. Таким образом, степень влияния студенчества часто зависела от того, к какой категории «спецов» относился профессор.

Преемственность в функционировании института лидерства позволяет нам поставить вопрос о размывании границ политического поля в исторической перспективе. Насколько укоренен был институт политических партий в университете до революции? Представляется, что в сравнении с корпоративными интересами, реально детерминировавшими большинство дореволюционных — и послереволюционных — выступлений учащихся, политические группировки — филиалы действовавших тогда партий — остались маргинальным явлением студенческой жизни. Им удавалось преуспеть настолько, насколько они могли умело воспользоваться студенческим недовольством и принципами студенческой политики. Причем единственно возможными инструментами мобилизации признавались структуры и формы корпоративной жизни — сходки, землячества, старостаты, столовые и т. п. Поэтому стратегия политических группировок — политических в узком смысле — сводилась к проникновению и борьбе за доминирование в корпоративных структурах. Само обособленное политическое поле было возможным только при условии более четкой границы между государственной бюрократией и студенчеством, размывание которой началось еще в 1918/1919 году. Со смещением этой границы менялись глубинные формы корпоративной реальности, не говоря об «исчезновении» политического. «Красный» студент осмысливал и строил свой мир на иных основаниях — не столько противопоставляя, сколько связывая себя с государством, гарантировавшим ему и образование, и стремление остаться, до известной степени, тем, кем он хотел бы оставаться, — «пролетарием» (что также является своего рода языковой конструкцией, неотделимой, разумеется, от «реальности»). В его студенческом мире не существовало узко «политического» — либо оно стремительно «убывало» вместе с «белоподкладочниками» и «умиротворением» профессуры, — «политического», которое и у дореволюционного универсанта занимало незначительное место (постольку, поскольку оно встраивалось в его видение корпорации)[339]. Потому «политика» была обречена.

Что скрывалось за «пролетаризацией» петроградского студенчества?

Проблема поиска и сохранения так называемой «пролетарской» идентичности, сохранившаяся даже после периода «бури и натиска» 1921–1924 годов, требует отдельного обсуждения. Она подводит нас к более общему вопросу «студент и общество». На первый взгляд, многое ясно: будущая элита государства, определявшего себя как «рабочее», да еще и рекрутированная если не из рабочих, то из слоев населения с маргинальным при прежнем режиме статусом, будет стремиться отождествить себя с «пролетариатом». Но что означает быть и оставаться рабочим: происходить из рабочей семьи; иметь стаж работы «у станка»; сохранять контакты с фабричными рабочими; время от времени (или постоянно) возвращаться на фабрику в прежнем качестве — то есть «рабочим»; иметь «сознание рабочего»? Наконец, как согласуется студенческий статус, высшее образование вообще с «пролетарским сознанием», тем более что те же «красные» студенты выступают на предприятиях в качестве агитаторов, просветителей, «толмачей»? Ответ на каждый из этих вопросов не может быть однозначным.

Дискурсивное конструирование пролетария началось задолго до революции и в его большевистском варианте велось на пересечении марксистской традиции (которая сама по себе неоднородна), некоторых течений народнической мысли (Ткачев, Лавров), эмпириокритицизма в его российском варианте, конкретных политических «оказий» и т. д. Среди базовых работ на эту тему приходит на память ленинская «Что делать?», где классическая марксистская диспозиция существенно корректировалась. Ленин, напомним, представлял рабочего как «коллективного» индивида на фабрике, способного осмыслить свой мир в сугубо профессиональных категориях и в масштабах узкопрофессиональных интересов: «политического» там не было. Для превращения в «сознательного пролетария» ему необходима партийная структура, созданная образованными интеллектуалами, но имеющая целью стать рабочей[340]. Рабочий уязвим для различных идеологических «заражений» — особенно в такой мелкобуржуазной стране, как Россия, где пролетариат молод и еще только приобретает некоторые традиции. В соответствии с марксистской логикой начало 1920-х годов было вдвойне тревожным — в ходе Гражданской войны пролетариат буквально «исчезал», размываясь «мелкобуржуазным окружением». Накануне смерти Ленин подчеркивал, что единственным гарантом большевистского пролетарского политического курса остается единство «старой партийной гвардии»[341]. Казалось, по Ленину, что ссылки на «рабочее происхождение» утрачивали смысл. Именно в ситуации первых лет НЭПа интересно посмотреть, как конъюнктура политических обстоятельств позволяет социальным актерам прийти к новому «соглашению».

На протяжении 1920-х годов понятие «пролетарий» оставалось выгодно неопределенным. Если мы проанализируем материалы студенческой переписи к чистке 1924 года, то окажется, что рабочим можно было стать по факту рождения в рабочей семье[342]. Статус «рабочей семьи», в свою очередь, также небезусловен: предполагалось, что один из родителей (чаще всего отец) либо до, либо после революции зарабатывал на жизнь как рабочий. Это последнее также «туманно»: нужно ли было иметь рабочую специальность, трудиться на «крупном» (?) предприятии, выработать стаж — не определялось. В других случаях, например при профсоюзных чистках первой половины 1920-х годов, за точку отсчета часто брался минимальный (год- два) стаж работы на производстве самого студента. Специфика труда определялась редко (это мог быть и неквалифицированный труд грузчика или уборщика в мелкой конторе после окончания школы, и работа по специальности)[343]. В любом случае необходимой считалась советская, профсоюзная, комсомольская или партийная путевка, подтверждавшая «пролетарский» статус учащегося. В-третьих, пользовались смешанными критериями — и происхождение, и стаж[344]. Неопределенность критериев допускала известную гибкость: «красные» студенты продолжали оставаться «красными», в то время как любая «политическая» тревога, вроде позиции студентов-коммунистов и комсомольцев во время дискуссии с Троцким, позволяла партийным лидерам обращаться к студенческой статистике за подтверждением тезиса о «мелкобуржуазной стихии»[345]. Однако та же неопределенность порождала постоянную тревогу и поиск гарантий у отдельно взятого студента и у корпорации в целом. Студент-«пролетарий» был обязан своим новым статусом и возможными перспективами этикетке, которая в любой момент рисковала обратиться в поддельную. Гарантии могли дать стиль поведения (язык, успехи или неуспехи в учебе, бытовой уклад, культурные предпочтения и оценки и т. д.), политическая позиция, работа на производстве, кампании «спайки» студенчества с рабочими, вечерняя форма образования… Сами эти гарантии не были известны заранее или даны свыше: они конструировались нередко теми же студентами с учетом поворотов государственной политики, социально-политической перспективы, местной конъюнктуры. Например, категоризация вечернего образования как инструмента сохранения «пролетарской» идентичности во многом была связана с бедственным материальным положением студенчества — нехваткой стипендий и необходимостью приработка. Конечно, можно возразить, что дискуссия о переходе к вечерней высшей школе разразилась в 1924–1925 годах, когда в обеспечении «красных» студентов наметились перемены к лучшему, с одной стороны, и едва закончился первый раунд послеленинской внутрипартийной борьбы, с другой[346]. Сверх того, зиновьевское руководство Ленинграда всячески культивировало «пролетарские» настроения: город подавался в качестве чуть ли не единственного истинно рабочего центра. В такой атмосфере командируемая в университет или институты заводская молодежь призывалась и, возможно, сама стремилась не порывать с фабрикой. Фоном тем не менее оставалось относительно благополучное, «сытое» житье квалифицированного (а по сравнению со студентом и неквалифицированного) рабочего. Еще более конъюнктурным можно назвать выбор политического суждения как критерия «пролетарской» сознательности. В советском обществе 1920-х годов любая политическая оппозиция — в том числе и внутрипартийная — получала презрительные социальные коннотации; победитель всегда представлял настоящую «рабочую политику». Необходимо было только вовремя определить этого победителя.

В череде таких «случайных» гарантий есть и сугубо внутривузовские стратегии. Одной из них был «дальтон-план», в тогдашних советских условиях ставший «лабораторным методом»

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату