Армия олицетворяла.

На второй год Великой войны (в апреле 1916-го) русское правительство все же пошло на массовую мобилизацию студентов. Передавая студенческий разговор «во дворе воинского присутствия», мемуарист выделяет фразу: «…казарма, по сути дела, не страшна, так как будем все вместе и сломить себя все-таки не дадим»[379]. Позже, уже после призыва автора дневника, следуют записи о «горьких монотонных часах» и «всевозможных издевательских выходках» унтер-офицеров и взводного, а сама казарма противопоставляется «задушенно вольной студенческой жизни»[380]. Таков был дореволюционный «фон», с которым столкнулись большевики в период студенческой мобилизации 1919–1920 годов.

Необходимо сказать несколько слов и о настроениях петроградских студентов в послеоктябрьские месяцы. Солидарное с большей частью столичной интеллигенции студенчество не обнаруживало энтузиазма по поводу нового переворота. Стачек, на манер школьных учителей, в вузах, однако, не было. Оставался открытым вопрос о реформе университета — вопрос, который начали обсуждать еще при Старом режиме, а после Февраля поставили в «порядке дня»[381]. По-прежнему тощим был кошелек российского студента — его положение в годы Первой мировой войны даже ухудшилось. Наконец, политически петроградское студенчество 1917 года колебалось между кадетами и умеренными социалистами (эсерами и меньшевиками), хотя степень политизации вузовцев преувеличивать не стоит — после 1905 года, а в еще большей степени с начала 1910-х годов политическая активность сместилась на периферию студенческой жизни и, возможно, сознания. Тем не менее традиционные лидеры студенческих сообществ — так называемые «вечные студенты», как правило, имели четко выраженные политические ориентации. Большевистская организация петроградских студентов — крайне немногочисленная — функционировала не столько в студенческой, сколько в рабочей и солдатской среде[382].

Практически сразу же после революции выявилось намерение новых властей подорвать элитарный характер студенческого сообщества, открыв двери высшей школы для представителей низших классов, не имевших для этого формально — а часто и фактически — необходимой образовательной базы. Эти планы с неизбежностью должны были столкнуться с «элитарными» установками студентов и профессуры.

Наконец, весной и летом 1918 года в стенах университета «укрылись» многие бывшие боевые офицеры минувшей Великой войны. С осени 1918-го началось практическое осуществление «демократического эксперимента» Советской власти в высшей школе: с отменой аттестатов и вступительных экзаменов в университет хлынул поток слабо подготовленной молодежи. Однако, столкнувшись с сопротивлением сплоченных корпораций студентов и профессуры, струя эта быстро истаяла — частью будучи ассимилированной средой, частью вытесненная последней. Ставка же Наркомпроса на студентов в противостоянии с профессурой быстро обнаружила свою несостоятельность: студенчество не приняло политики наркомата. Наделенные публично-правовыми функциями Советы старост прекрасно находили общий язык с администрацией вузов, зачастую совместно, подготавливая «реформы» в рамках отдельно взятых учебных заведений, как это было в Петроградском университете. Как следствие, нарастал новый конфликт — уже между Наркомпросом и студенчеством[383].

В этой предгрозовой атмосфере и разразился гром — призыв первых трех курсов вузов в Красную Армию в мае 1919 года. Еще до того, в соответствии с декретом от 16 февраля 1919 года, призывали офицеров из числа студентов младших курсов. В связи с этим интересно проанализировать сохранившиеся в ЦГА С.-Петербурга письма студента Ф. Леонтьева от 7 января 1919 года и анонимного «студента- пролетария» от 23 апреля того же года.

Автор первого из них акцентирует внимание на «большом количестве студентов — бывших офицеров, — пользующихся отсрочкой от призыва на неопределенное время». Логика письма незамысловатая: указанные учащиеся — «студенты лишь на бумаге», иной раз откровенно признающиеся, что «водят за нос» Советское правительство, поэтому резонно было бы отправить их на фронт, где они не будут «объедать своих товарищей в Петрограде и ничего не делать»[384] . Текст письма отчасти «навеян» сложностями с социальным обеспечением (давняя проблема российской высшей школы!), отчасти же — противоречиями, спровоцированными этими нехватками. В 1919 году еще не существовало двух студенческих субкультур (это не означает, что автор представляет себе дореволюционное студенчество «единым и неделимым») — первые рабфаковцы появятся в Петрограде только в конце этого года. Конфликт носил «поколенный» характер, имея так называемые «экономические» мотивы (наличие же сугубо «политических» сомнительно). Резонно в связи с этим напомнить о распространении уравнительных настроений в ходе революции и Гражданской войны. Принцип «равенства», многократно обоснованный и «распропагандированный» в социалистической печати (и не только в ней), сформировал, пользуясь языком Московичи, соответствующее социальное представление. Ситуация с офицером-студентом рассматривается автором письма не столько в «политическом», сколько в экономическом аспекте: «объедают», «ничего не делают». Здесь «правит» дискурс «классовой борьбы» (поэтому, кстати, нужно вспомнить и о реалиях момента: «записных» студентов в начале 19-го года было «пруд пруди» — во всяком случае, в старых престижных вузах города). Вера в элитарный характер своей группы, важная в случае студенческой корпорации, противопоставляла универсанта любым чужакам, в том числе (и, может быть, — тем более) бывшим офицерам. Здесь, как мне представляется, наблюдается феномен аутгрупповой враждебности. В самом деле, пришедшие в университет лишь ради спасения от призыва и более с ним ничем, казалось бы, не связанные демобилизованные остались вне сообщества и его «символа веры». Тем паче это могло раздражать новичков набора 1918 года.

Для «выплескивания» раздражения «использовались» социальные представления и языковые клише времени. И по иронии судьбы, элитарность выражала себя в эгалитарной риторике, а язык власти становился официальным языком студенческого сообщества.

Второй текст стилизован — трудно сказать, насколько намеренно, — как речь студента-рабочего (?), сочувствующего власти. Его автор — из тех самых бывших офицеров, которые так раздражали предыдущего корреспондента. Примечательно прежде всего обращение студента-офицера к адресату — письмо направлено «дорогому вождю» (предположительно Г. Е. Зиновьеву). Такой стиль, мягко говоря, не соответствует имиджу петроградского студента тех лет. Автор педалирует два устойчивых социальных представления эпохи Старого режима — об оппозиционности студенчества царизму и об армии — как наказании за эту оппозиционность и средстве «ломки» студенческого мировоззрения и солидарности. «Нашим лучшим революционерам, — говорится в письме, — хорошо известно, что студенчество всегда было ненадежным элементом государства, „врагом внутренним“, как учили по уставу. Волею царских палачей и приспешников, 3/4 студенчества русского оторвали от работы, к которой влекла жажда знаний. Сначала нас помещали в „студенческие батальоны“, где выколачивали студенческий дух, а потом на 4–5 месяцев учили повиноваться мордобойцам — офицерам кадровой службы и, надев шинель с погонами прапорщика, гнали на убой, как пушечное мясо, „за веру“, „царя“ и „отечество“»[385]. И хотя корреспондент следом подчеркивает долг «бывших офицеров буржуазного строя» помочь Красной Армии, «совпадение» знаменательно — говорится о различии, но выделяется сходство. Текст должен напомнить «дорогому вождю» интимное — студенческую субкультуру рубежа веков с ее общепринятым языком. Чувствуется опытная рука «вечного студента», каковой и доминировал в старостатах и петроградском Центральном Общестуденческом комитете 1919 года. Любопытна и «атака» на неслуживших студентов, эксплицитно выраженная в тексте письма: «Горько и досадно было смотреть на товарищей сверстников, не испытавших лямку военщины и тем самым имевших возможность нормально заниматься. Сейчас они третьего-четвертого курса студенты, их берут на учет как специалистов, а нас снова отрывают для военной службы»[386]. Здесь обнаруживается перспектива субгруппы внутри студенчества «из демобилизованных» с фронтов Великой войны, — впоследствии отчасти реализованная в «новом студенчестве». Во всяком случае, представление по типу «Мы — группа» у автора письма явно присутствует. Налицо и феномен ингруппового фаворитизма (я не ставлю здесь проблему анализа субгруппового символа веры 1919 г. — слишком мало материала). Ритуальные фразы, на манер: «Великая рабоче-крестьянская революция в размахе нового строительства на началах мира позволила вернуться в стены школы», — это следы уже принятого языка общения с властью. Необычная в студенческом тексте ситуация «бытового рассуждения» о «буржуа», желающих «поднабить мошну»: корреспондент откровенно пытается имитировать речь «человека из народа», «пролетария», фигура

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату