встрече.
Я ответил:
- Да.
Гер Трана перевел взгляд на девочку. А она пошевелилась, уронила с носа гигантскую слезную каплю и прошептала:
- Отцедом?
Гер Трана застыл.
Я сказал:
- Вы посылали меня за костями вашей дочери... Я привел мясную дочь, всю целиком. Это - дочь.
И вот, пока Гер Трана и Идыл сверлили друг друга взглядом, я вдруг понял, что в моей душе образовалась пустыня. Все эмоции забрали себе отец и дочь, а я просто стоял, прислонившись к теплой, нагретой под солнцем колонне. Я даже, собственно, ничего не ждал. Единственное чувство, которое я испытывал, было слабенькое удовлетворение от того, что меня, кажется, еще не отправляют на задний двор и не дают в руки какую-нибудь лопату.
А потом я открыл глаза и ощутил, как пустыня сердца моего наполняется влагой. За краткий миг она просто переполнилась всякого рода жизнью и обратилась в собственную противоположность, подобно тому, как Негропот из моря сделался сухой равниной, Филипп стал Маргаритой, а Маргарита - Филиппом. Все противоположности, подумалось мне, суть близнецы, которые тайком, за спиной, соединяют руки в братском рукопожатии.
Гер Трана оторвал взгляд от своей дочери, посмотрел на меня и сказал:
- Филипп Модезипп, ты идылонашел!
Я улыбнулся ему и ответил:
- Точно, Гер Трана. Я идылонашел!
И мы втроем поднялись по ступенькам и вошли в отцедом.
Нина Хеймец
Дервиш
В том сентябре в нашем городе видели дервиша. Я узнала об этом от Виталика. Мы сидели на веранде и пили кефир, с вишневым пирогом. Над столом кружила оса, хотела пирога, или еще чего-нибудь. Виталик наблюдал за ней, а потом сказал: 'только смотреть на нее - голова кругом идет. Как все в природе устроено, и все из-за пирога. Или из-за варенья - они его даже больше любят. Я, правда, тоже'. А потом добавил: 'А вот тут один чувак есть, он вообще крутится на месте, и всё; хоть полчаса может, хоть час. А потом улыбается, как ни в чем не бывало, и уходит. Другой упал бы давно и лежал бы, а он уходит. И не качнется'.
Я сказала: 'странно, никогда такого не встречала'.
А Виталик: 'само собой, не встречала. Он с неделю как появился. Во вторник его у рынка видели, в среду - на площади за вокзалом, а вчера - у старой водонапорной башни; нашел тоже, где кружиться, там же не ходит почти никто, только старухи бутылки собирают. Одежда на нем, говорят, какая-то очень странная. Длинное белое платье; когда он кружится, оно приподнимается - на уроке труда, у моей сестры, похожие шили. И шапка высокая - не то папаха, не то колпак поварской. А бабушка сказала, что, судя по описанию, это - дервиш, и что непонятно, откуда он здесь взялся. 'И куда уйдет, - говорит, - тогда уж тоже непонятно'. А, потом, представляешь, собралась и сама ушла. Она уже три месяца из дому не выходила. А тут достала из шкафа сумочку, замочком на ней щелкнула и говорит: 'Ничего я, считай, в жизни не видела, но теперь вот хоть на дервиша посмотрю'. И ушла. Полдня ее не было. Мы думали, она опять заблудилась. Уже искать ее ходили. Но потом она все-таки сама вернулась.
- И чего, - спрашиваю я, - что она рассказала?
Но Виталик сказал: 'И ничего'.
Потом он пошел домой, а я осталась на веранде. Близился вечер, солнце было мягким, а контуры листьев на кусте жасмина за окном – как будто вывернуты подкладкой наружу, как будто каждую черточку и каждый шов на них необходимо было запомнить, в этот именно день, хотите вы или нет. Я подошла к центру веранды. Простое, вроде бы, движение, но я попробовала не сразу. Мне все казалось, что я стою неустойчиво, и что должна быть точка - где-то на нашем полу, стоит лишь чуть-чуть сдвинуться с места - где равновесие дается гораздо проще. Наконец, я решилась: резко оттолкнулась левой ступней от половицы и сделала оборот на правой пятке, а потом еще раз, и еще. На шестой раз в ушах у меня зашумело, ноги стали подкашиваться, а стены и мебель, казалось, кружились теперь вместо меня, не желая останавливаться. Я легла на пол, закрыла глаза; всё остановилось, но не сразу. 'Может, он от кого-то прячется, - думала я, и к нам приехал переждать. Или, может, он городом ошибся, или его из поезда высадили. И теперь он кружится, чтобы деньги заработать, на билет”.
На следующий день, после школы, я встретила Виталика во дворе и сказала: 'Поехали его поищем?' А Виталик ответил, что и сам уже хотел. Мы решили объехать весь центр города, у вокзала побывать, и у рынка, на всякий случай, тоже. У меня была 'Украина', папина, а у Виталика 'Орленок'. Он умел ездить, заложив руки за спину. Просто закладывал их за спину и ехал себе, не знаю, как у него это получалось. А я, зато, умела ехать, положив ноги на руль. Руками, правда, за него тоже приходилось держаться, я кончиками пальцев дотягивалась. В общем, поехали мы. Дорога шла под уклон; велосипеды набрали скорость, взгляд успевал улавливать лишь фрагменты пути, и каждый такой фрагмент был как вспышка, охватывавшая все поле зрения - пятна мха на красной кирпичной пятиэтажке, сосна с висевшей на ней, еще с зимы, синей варежкой, бело-красный шлагбаум, «золотые шары», цветущие вдоль проволочной изгороди. Картинки не соединялись, но оставались в памяти - как будто кто-то оставил для нас записки, выбирал почтовые открытки, а мы, спустя много лет, обнаружили бы их, случайно, и не могли вспомнить, от кого они. Имя знакомо, но к человеку не ведет. И так мы мчались; в колесных спицах свистел ветер. Мы проехали насквозь городской парк, мимо безлюдного в будний день рынка с зелеными киосками, потом сделали два круга по вокзальной площади - мимо кондитерской с деревянным кренделем в витрине; мимо часовой мастерской, в которой на дощатом прилавке лежали горки деталей, целые россыпи шестеренок, стрелок и циферблатов. Дервиша нигде не было.
Мы целую неделю его искали. После школы выходили во двор, уже с велосипедами. У нас было несколько маршрутов: ведь дервиш мог оказаться в любой точке города. Мы ездили к кинотеатру, заодно смотрели, не вывесили ли новые афиши; к пруду, где однажды почти утонул один мальчик из нашей школы – он потом две недели лежал в больнице; на поляну, которая за лесом – там было дерево с длинной тарзанкой, и на заброшенную промзону тоже ездили. Виталику нравилось там бывать, и всё из-за котельной. Это было одноэтажное кирпичное здание с высоченной трубой. Трубу было видно даже от нашего дома. Кирпичи котельной были всегда чуть сырыми, в любую погоду, будто она работала-работала, но так и не смогла прогреть собственные стены, а потом ее закрыли. Мы забирались на крышу – это было легко, там дерево росло, у самой стены, очень удобно. А потом мы подходили к основанию трубы, я подсаживала Виталика, он хватался за нижнюю железную скобу, подтягивался и лез по скобам вверх, как по лестнице. Виталик лез медленно, выверяя каждое движение: медленно отпускал рукой одну скобу, брался за другую, потом только переступал – так, чтобы на скобе оказывались обе ноги. Он говорил, что каждый день будет подниматься на десять ступенек выше, будет тренироваться, пока не сможет добраться до самого верха. Он сказал, что оттуда виден весь наш город, и по скоплению людей, можно будет определить, где сейчас находится дервиш. И мы тогда быстро спустимся вниз, поедем туда и успеем.
В один из дней я тоже попробовала залезть. Это был один единственный раз, на исходе той недели. Виталик меня подсадил, я поднялась на несколько скоб, довольно высоко, посмотрела вниз. Это было так, будто я сбросила кожу, а вместе с кожей сошли все предметы; все, что меня окружало; все, что я привыкла видеть на своих местах – вот ворота, на их раме можно опробовать подтянуться; вот дерево, у него желтеют листья; вот шоссе, на нем нужно быть осторожным. Теперь они оставили меня и больше не должны были со мной считаться. Мое тело – напряженные плечи, вспотевшие ладони, колени, которые я не решалась полностью распрямить – перестало быть им соразмерным; пустота начиналась сразу за ним, и то, что мог охватить взгляд, только подчеркивало эту пустоту, никак ее не заполняя. Я тогда спустилась на крышу, но руки у меня продолжали дрожать, а ноги были будто из резиновых шлангов сделанные. Мы сидели на крыше и молчали, а потом я сказала: «Слушай, а, может, это шутка чья-то или, вообще, недоразумение. Мы его ищем-ищем, и нет его нигде».
А Виталик: «Так его же бабушка видела. Не веришь, сама ее спроси»
И буквально следующим вечером так получилось, что я и спросила.
В тот вечер я зашла за Виталиком, но его дома не было. Я ждала его, сидела в пустой комнате, за столом, накрытым клеенкой, с синими мельницами. Мельницы были изображены то прямо, то вверх ногами, и казалось, что лопасти – это колесо, на котором катится деревянный домик, как циркач на одноколесном велосипеде. Я рассматривала мельницы, я любила их рассматривать, и вдруг услышала: «Ты кого ждешь, детка?»
Это виталикова бабушка была; я не заметила, как она вошла в комнату. Она стояла у стола, в руке у нее было блюдце с чашкой. Я слышала, как чашка постукивает о блюдце, мелко дребезжит. На чашке был нарисован оранжевый петух. Я сказала:
- Я Виталика жду, внука вашего.
Она говорит:
- А, Виталика. Правильно. А я, вот, чаю решила попить.
Бабушка села за стол, налила себе заварку из чайника. Я заметила, что она смотрит в чашку. Там, наверное, было ее отражение, но я почему-то подумала, что она смотрит не на него, а куда-то вглубь, в подсвеченную настольной лампой коричневую воду; и взгляд ее уходит сквозь фаянсовое дно и проникает сквозь фаянсовые стенки, растворяясь в комнате, оседая на находящихся в ней предметах, делая