довольно, чтобы издалека распознать приближение истины. Молитесь, дети мои, чтобы день ваш стал тишиной, а ночь — бдительным и умным деланием.”
В Тель Авиве, на перекрёстке улицы Алленби и бульвара Ротшильд — киоск, хозяйчик — старый румынский еврей, неумный и жадный, с неожиданно трагическим взглядом и горестно опущенными уголками рта — как у чьей-то посмертной маски.
Через дорогу — русский книжный магазин, где нет новых книг, но есть билеты в театр.
Каждый день в два часа пополудни филологическая дама питерского разлива с неизменной беломориной во рту запирает дверь магазина, пересекает дорогу, берёт в киоске бутерброд с яичницей и присаживается на первую, ближайшую к перекрёстку лавочку на бульваре.
Хозяин киоска появляется в окошке и наблюдает её трапезу.
Раз в тридцать секунд над их головами пролетает самолёт, идущий на посадку в аэропорт Бен-Гурион.
Из здания центрального отделения банка hапоалим выбегают галстучные клерки.
Повсюду снуют посыльные, неся на сгибе локтя мотоциклетный шлем и в свободной руке — папку или большой типографский конверт.
Женщины переходного возраста входят в салат-бар “Природа”.
Полуголые арабские хлопцы с отбойным молотком.
Охранники в страшных чёрных очках, с переговорными устройствами.
Автобусы и автомобили.
Нажми на паузу или украдкой выруби звук: никто ничего не заметит.
Ребёнком, лёжа в постели с открытыми глазами, я часами вглядывался в темноту, исследуя законы сплетения образов. Вначале я видел лишь точки, они исчезали и появлялись, меняли яркость, парили, их движение казалось беспорядочным и бессмысленным, но вынуждало таращиться, напрягать зрение, чтобы обнаружить источник, скрытый порядок, который, насколько я знал из опыта предыдущих ночей, присутствовал в этом мельтешении, до времени избегая распознавания, предпочитая притвориться сырым хаосом. Вскоре выяснялось, что темнота имеет объем и массу, теперь это было нечто отличное от матово-чёрной плоской доски и напоминало снегопад в негативе — хлопья, равномерно движущиеся в одном направлении, в пустоте, косые линии, пересекающие поле зрения. После появлялись цветные узоры, но не сразу, не вдруг, а будто кто-то с течением времени равномерно вводил ощущение цвета в пространство, бывшее прежде пустым и безвидным. Эти узоры научали меня особому чувству ритма, они казались бесконечными, всюду — живая геометрия, дышащая, пульсирующая, вечно изменчивая, как в стёклышке калейдоскопа. Каждый элемент имел связь с привычным миром вещей: какую ниточку ни потяни, разматывается клубок образов и понятий, окружающих тот или иной предмет подобно облаку или сфере. В какой-то миг явь окончательно сдавала позиции, и я уходил дальше, пользуясь одной из найденых нитей в качестве путеводной.
Сегодня я понимаю, что все путеводные нити — во сне и наяву — ведут в одном направлении, туда, где расстояние между сном и явью сокращается до минимума, а то и вовсе исчезает (для некоторых из нас — на время, для иных — навсегда). Вот я выхожу из дому, запахиваю пальто и делаю первые 25 шагов по направлению к городскому рынку, туда, где на холодных грязно-белого цвета аллюминиевых лотках дымится утренней выпечки хлеб. Изо рта вырываются крохотные клубы пара, вьются в сером воздухе и пропадают из виду на расстоянии вытянутой руки.
В это самое время некто по фамилии Смирнов выпадает из окна собственной квартиры — с третьего этажа. Осколок стекла величиной с лоток — такие точно утренние булочники используют, чтобы выложить на всеобщее обозрение продукцию, пахнущую — как в детстве — свежим хлебушком, осколок, напоминающий очертаниями неизвестный науке материк, выскакивает из верхнего левого угла оконной рамы и летит
В дни перемены погоды мой череп напоминает неисправную лампу накаливания, где-то далеко внутри загорается зуммер желтого электрического свечения (я вижу этот свет — он отражается в зрачках собеседника), затем мгновенное помутнение, оторопь, и — простите, что вы сказали? — медленный восход сознания к точке минимальной членораздельности.
Как если бы я был тем, кто решил прокатиться на колесе обозрения, и вдруг обнаружил, что колесо стоит в воде по самую маковку, вот оно приходит в движение, кабинки по очереди показываются над водой — одна, и за ней — другая…
Как если бы я оказался в каждой из этих кабинок и в каждое новое мгновение становился тем, кто на краткий миг выныривает на поверхность и тут же исчезает, стремительно погружаясь всё глубже и глубже — до полного беспамятства и исчезновения.
Я жил на крайнем севере, где львиную долю года нет солнышка на небосводе.
Четырнадцати лет от роду я понимал, до меня доходило, что происходит несусветное — будто во сне, когда закипает и вспыхивает океан, земля крошится под ногами как рафинад, предметы становятся жидкими, и в стену можно войти как в воду: нет солнца.
Во тьме! — звучит романтически, почти как призыв к действию, но означает — голый ад. Урен Гой — “Гиблое Место” в переводе с аборигенского. Аборигенов, впрочем, не было — кому охота в гиблое?
Днём и ночью свет хрустальный — сказка про город будущего (как у Хлебникова-царя): на каждый квадратный метр — персональный прожектор. Некроутопия! Люди идут чёрные — в мехах! — по ним из поднебесья — палят прожектора. Тени — световые трупы, у каждого живого — по 5-10 штук — в разные стороны, как пальцы, растопырены.
Жизнь в ослепительно белом свете.