Каждая его мысль вмещает ум улья, ум миллионов близнецов-братьев. Говорим “Я”, подразумеваем — “Я и Мой Ласковый Улей”, говорим “город” — ничего не подразумеваем, невдомёк, что город — здесь, под кожей, внутри.
В городе белый шум — привычная часть пейзажа, как темнота у Рембранта. По всем каналам показывают как мы появляемся на его фоне, и — гаснем, когда оператор нажимает кнопку “уход в белое”.
©Дмитрий Дейч, 2004
Дмитрий Дейч.(из цикла) Сказки и истории
Прощай, поплавок здравого смысла: дирижер выходит на публику в черных очках, постукивая палочкой по паркету. Публика с хохотом ловит оркестрантов, притворившихся публикой; в яме становится тесно — от публики, притворившейся оркестрантами и полицейских собак, призванных восстановить порядок. Наконец, сирены правосудия умолкают, в яму падает первый актёр, из рассеянности перепутавший бутафорские очки с очками суфлёра. Суфлёр в свою очередь не способен разобрать мелкий текст и пытается воспроизвести буквы по памяти: Н! Ю! А! Ъ! Р!.. Он читает нараспев, со всей возможной серьёзностью, и публика внимает, завороженная, угадывая в происходящем невероятно изощренную мысль режиссёра. Тем временем режиссёр и директор театра разъезжаются по домам, распустив труппу на выходные. Оркестранты укладывают инструменты в футляры, и вскоре в зале не остаётся никого, кроме нескольких сотен зрителей и суфлёра, позабывшего что следует за буквой «Ы» на семьдесят пятой странице, вторая строка снизу. Пробуя «Ы» на вкус — всякий раз с новой интонацией, суфлёр забывается, погружённый в воспоминания о дореволюционном театре. Диапазон воспроизведения «Ы» сужается до самого тоскливого тембра, когда-либо уловленного человеческим ухом, в конце концов «Ы» переходит в долгое 'Ииииииии…', затем совершенно сходит на нет. Суфлёр сокрушенно машет рукой и, сгорбившись, удаляется за кулисы. Наступает напряженная тишина. Из буфета доносится шорох салфетки: становится ясно, что антракт в самом разгаре.
©Дмитрий Дейч, 2004
Ростислав Клубков. История дурака
Е. Л.
уже глубокая ночь. Ты спишь. В заоконном мраке светится внизу ярко-желтый шатер лиственницы под фонарем, облепленный снегом. Пересохший канал полон льдом и листьями. На поднявшихся со дна камнях дремлют утки (и один нырок).
Счастливый Вяземский! — груз судьбы высокопарно представлялся ему серебряной росой на лепестках розы.
Я расскажу тебе историю дурака.
Вот под твоим рассеянно устремленным в сон взглядом собирается, поднимаясь из небытия, клок земли: как елочка, вырастает церковь; как переводные картинки в блюдце с водой, распускаются большие цветы на клумбах; рыжую сторожку, как плющ, оплетает хмель; из распахнутых дверей выходит, как барин, сторож, разминая папиросу.
Около него стоит очень некрасивый молодой человек.
Он неловок. У него грубые волосы и косящие подрагивающие глаза. Он не любит своего лица. По словам одного англо-говорящего, австрийского происхождения швейцарца, он 'изнурен онанизмом', который в глубине испуганной души представляется ему религиозным обрядом.
СТОРОЖ (докурив): В Америке, говорят, люди с собачьими головами нарождаться стали. Так то.
Молодой человек хватается за голову.
СТОРОЖ (морщась): Да ты что, «Грозы» Островского не читал? Ты ведь образованный человек. Школу, институт культуры кончил. Ты что думаешь, напротив того института кто стоит?
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК (неуверенно): Привезенный царем Петром…
СТОРОЖ: Ну?
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК: Языческий идол.
СТОРОЖ: Как тебе не стыдно? (пауза) Ай ты дурак?
Из цветов, словно сказочный чертополох, вырастает худощавый церковный староста с большим букетом.
Впрочем, этот рассказ можно начать и по иному.
Как если бы я — вернее, если бы ты — была сказочным кристаллом, в гранях которого отражается твое лицо, чуть приподнятая ласточка брови, глаз и одновременно лунная пыль в черном безвоздушном воздухе с отпечатком рубчатого человеческого сапога, тяжело-красные звезды на краю мира, живой Александр Пушкин, твой распотрошенный труп на секционном столе, моя любимая, твоя рука, закрывающая мне глаза, маленькая, необъяснимо притягательная, кашляющая и сифилитичная проститутка на углу моей улицы, у розово-серого моста под качающимися желтыми фонарями.
Вглядись — наш молодой человек жадно и печально смотрит на нее, заслоненный костистой тенью ночных деревьев, стоя у распахнутых дверей на тусклую лестницу. Его бьет дрожь холода и желанья. По темной улице, медленный, как огромная, светящаяся изнутри улитка, проползает, шурша, маленький зеленый автомобиль. Траченая ночная Венера, кашляя, сворачивает в ночной сквер с темным изваянием Маяковского, праздно и рассеянно уводящий в сторону паровозного кладбища.
Как хочется пойти за ней!