Пока мы работали, омерзительно яркое солнце палило совершенно безжалостно. На хребте не было ни одного дерева. Нигде не было тени — только если скорчиться на дне окопа, а к середине дня жара и там становилась непереносимой.
Мы истекали потом, а язвы на руках и ногах расцветали пышным цветом. Любого из нас охватывало настоящее отчаяние даже из-за самых пустячных царапин, без которых нельзя обойтись при таком обилии колючей проволоки. Мы знали, что на кровь моментально слетятся все окрестные мухи, но ничего не могли поделать. Только находясь в постоянном движении, можно было держать назойливых жирных мух на расстоянии. Мы находились на большой высоте над уровнем моря, однако мухам это не мешало. Сюда не долетали москиты, но мух было в избытке.
Иногда в язве скапливалось слишком много гноя, и она начинала невыносимо болеть. Тогда Рыжий — наш санитар — извлекал из недр своего мешка усыпанный пятнами ржавчины скальпель и вскрывал нарыв. Если он выглядело слишком уж страшно, Рыжий позволял себе спросить:
— Давно это у тебя?
— Около недели.
— Серьезно? — вопрошал он светским тоном, как человек, обсуждающий красивые циннии в саду соседа, после чего втыкал скальпель в рану со всем усердием мастера, серьезно относящегося к своей работе.
Кирпич, парень из моего отделения, очень страдал от гнойных язв. Из-за них его ноги казались вдвое толще. Кроме того, он, как и Рыжий, очень страдал от жары. У обоих была тонкая, нежная и очень белая кожа, но реагировали они на ниспосланное им испытание по-разному.
Кирпич не выдерживал. Всякий раз, когда солнце достигало зенита, он удалялся в окоп и лежал, прижимаясь лицом к канистрам с водой и водрузив на лоб мокрую тряпку. Иногда ему было так плохо, что он едва мог шевелиться. Только назначение в рабочую партию, отправляющуюся в более прохладные районы, или благословенный дождь спасали его от ежедневной агонии.
А Рыжий становился кротом. Его каска была постоянно надвинута на глаза, а тело он укутывал так, словно был не в тропиках, а в Арктике. И уходил в себя.
Он почти не разговаривал с нами и открывал рот, только если требовалась срочная медицинская консультация, причем неизменно вещал с великолепным апломбом, сравниться с которым могло только потрясающее невежество его собеседника. Иногда он начинал длинные монологи относительно того, удастся ли ему устроиться служить где-нибудь неподалеку от его родного города Утика, если, конечно, он выживет на Гуадалканале.
Но эта каска! Он носил ее всегда и везде. Он носил ее для защиты от жары и от бомб. Он спал в ней и в ней купался. Его часто можно было видеть стоящим посреди небольшой речушки возле позиций роты Е. Его всегда можно было узнать по странно белой коже и неизменной каске на голове.
Высказаться по этому поводу или же просто крикнуть: «Рыжий, да сними же ты, наконец, эту чертову каску!» — означало нарваться на полный лютой ненависти взгляд. Его лицо становилось злым, как у изготовившегося к нападению зверя.
Вскоре каска стала нашей навязчивой идеей. По нашему мнению, она был признаком безумия Рыжего. А если так, тогда кто следующий? Мы страстно желали от нее избавиться.
— Единственное, что мы можем сделать, это изрешетить ее пулями, — заявил Хохотун.
Мы собрались на нашем обычном месте на склоне холма посередине между окопом Хохотуна и моим. Рыжий сидел в стороне, глаза, как обычно, закрыты надвинутой на них каской. Первым отреагировал Здоровяк:
— Кто будет стрелять?
— Я! — ответствовал Хохотун.
— Почему это ты? Будем тянуть жребий.
Хохотун начал протестовать, но нас было больше. Оказалось, что спорить с ним не стоило. Все равно нужную соломинку вытянул он.
План был таков: Бегун отвлекает Рыжего разговором, я подхожу сзади и сбиваю с него каску, а Хохотун поливает ее огнем из пулемета, пока та катится по склону холма.
Бегун немедленно взялся за дело. Он сел рядом с Рыжим и громко поинтересовался, какие у него планы после возвращения с Гуадалканала. Рыжий немедленно оседлал любимого конька — заговорил о милой его сердцу Утике, а я подкрался сзади и сшиб с его головы каску.
И тут же заговорил пулемет Хохотуна.
Двойной шок от потери каски и неожиданно раздавшегося грохота стрельбы заставил Рыжего подскочить. Он обеими руками схватился за голову — за ярко пламенеющую макушку, словно желая удостовериться, что ее не снесло вместе с каской. На его физиономии был написан дикий ужас. Все сидящие вокруг приняли посильное участие в разыгравшемся действе. Они подбадривали нас криками, давали советы, как лучше целиться по катящейся мишени.
— Хорошо катится!
— Гип-гип-ура! Так ему и надо!
— Эй, Рыжий, как ты себя чувствуешь без своей жестянки?
— Не промахнись, парень! Расстреляй эту штуковину, чтобы от нее мокрого места не осталось!
Вся в пулевых отверстиях, каска исчезла из вида. Бегун крикнул Хохотуну, чтобы тот прекратил огонь, и бросился вниз — посмотреть, что осталось от каски. Обнаружив изгвазданный головной убор, он торжественно доставил его обратно и бросил к ногам Рыжего.
Тот смотрел на остатки каски с неприкрытым ужасом. Потом он оглянулся на нас. В его глазах не было ненависти. В них стояли слезы. Он смотрел на нас глазами смертельно раненного животного, которого настиг удар с совершенно неожиданной стороны.
В глубине души мы надеялись, что он засмеется. Но он зарыдал и побежал от нас прочь.
Как выяснилось, он направился в хозяйственную часть батальона и оставался там до тех пор, пока ему не нашли новую каску. Потом его с трудом убедили вернуться обратно. Он стал вести себя еще более сдержанно, все время держался особняком, а его новая каска с тех пор всегда была крепко прихвачена ремешком под подбородком. Больше ни у кого не возникало желания снова лишить его каски или пошутить насчет обстоятельств, при которых он лишился старой.
Наступил ноябрь. Со дня нашей высадки прошло более трех месяцев. Весь октябрь японцы атаковали позиции нашей дивизии. Они подходили ночью к какому-нибудь участку периметра, атаковали узким фронтом и слегка продвигались вперед. Утром их отбрасывали назад с огромными потерями. После чего все повторялось снова и снова. Японцы не унимались. Вряд ли в наших трех пехотных полках — 1-м, 5-м и 7-м — остался хотя бы один батальон, которому не довелось бы поучаствовать в сражении. Да и щенков из 164-го пехотного война не обошла стороной. А японцы продолжали прибывать. Иногда мы видели, как с транспортов, подошедших к Кокумбона, выгружается пополнение.
Иногда наши старенькие «аэрокобры» взлетали, чтобы бомбить транспорты или же обстрелять их с бреющего полета. Мы всегда очень радовались, видя их пролетающими над нашими головами по пути к своим потенциальным жертвам. Зрелище наших самолетов, атакующих противника, всегда было захватывающим и никого не оставляло равнодушным.
А японцы все прибывали. Теперь у них появилась тяжелая артиллерия, а в районе реки Матаникау видели даже танки. Они нападали на наши позиции каждую ночь, всякий раз оказывались отброшенными, но каждую ночь их приходилось ждать. Время двигалось прерывистыми скачками — так резко, отрывисто дышит ребенок, испуганный доносящимися из темноты звуками. Каждую ночь мы, затаив дыхание, вглядывались с хребта вниз, в ущелья, пытаясь разглядеть песчаные пляжи, реки, укрытия на аэродроме. Мы все превращались в единое целое, в некий гигантский организм, затаивший дыхание, чтобы не пропустить звук вторжения. И только утром мы получали возможность сделать громкий, долгий, восхитительный выдох.
...А они продолжали прибывать.
Они привозили с собой самолеты — новенькие, красивые, блестящие, похожие на летающую рыбу, по недоразумению поднявшуюся слишком высоко в ярко-голубое небо. Иногда, до начала или после окончания бомбежки, над хребтом разыгрывались воздушные бои, причем самолеты были настолько близко, что до них,