Здесь тростниковое перо замерло.
Тридцать пять столетий назад.
Приходит ветер, приходит, дергает оконные рамы, заглядывает в стекла: а? Спите?
Не приходишь ты, Нефертити.
Та, что прекрасна, пришла, чтобы остаться навсегда.
Так переводится твое имя, длительное на глотке, на выдохе, как пчелиный полет в полдень, в медуничных, безлюдных лугах.
Так переводится твое имя.
Так оно лжет.
Потому что ты не осталась навсегда.
Археологи-британцы запаковали в ящики с соломой добычу, раздарили свои пробковые шлемы номадам и бедуинам, разъехались пожинать лавры географических обществ, грамоты из рук Королевы, доживать академические часы, желтые от нильской малярии и лениво посланных им в спину проклятий истлевших жрецов с обритыми головами и тайными свитками.
Наполеоновские солдаты, балуясь на биваке, расстреляли из ружей лицо Гармахиса — Большого сфинкса.
А ты не пришла, Нефертити.
Ты улыбаешься с цветной фотографии, рыжая, с проседью, улыбаешься, подперев пятипалым лотосом ладони подбородок, на запястье у тебя узенький, как змеиный выползок, золотой браслет, а в ладони тлеет — не истлеет легкомысленная дачная папироска.
Летняя акварель за твоей спиной, сизые бурьяны, деревенские сорняки-лопухи-лебеда-резеда, манные облака, полустанок, телеграфные столбы, северный август, ломкая перспектива вагонов, ты никуда не едешь.
Там твое имя не лжет.
Туда ты пришла, прекрасная, чтобы остаться навсегда.
Я бродил в Сокольниках вечером.
Не знаю, зачем меня понесло за ограду лесопарка, там людно, наверное, поэтому.
Вечер пятницы, апрель, растеплынь. Парочки, компании, звон бутылок, в синем иссопном небе — лопасти колеса обозрения, люльки-колыбельки прорисованы в закатном перистом небе по-японски тщательно и легко, разноцветные, как монпансье.
У пассажиров аттракциона в руках колбасы шаров, покупная снедь, марионетки-страусы, сверкалочки из фольги с китайской дешевой подсветкой на фонариках.
Дети, собачники, старухи.
Молодые, разнополые, по двое на скамейках.
Блузочка и модный кожаный пиджак в талию целовались в тени. Блузочка интересничала, похохатывала, отхлебывала коньяк, болтала, пиджак блузочку к скамейке прижимал, укладывал на обе лопатки.
Целовались.
Веришь ли, Прекрасная, я секунд десять соображал, чем они занимаются.
Потом рассмеялся, ускорил шаг, потряс головой, чтобы распогодилось.
Веришь, я забыл, что это такое.
Шашлычные угли, запах перекаленной в масле сахарной пудры от киоска с пышками, рассыпанная хрустящая картошка, сухой навоз на асфальте: провели шоколадного пони с ребенком на спине вокруг высохшего фонтана.
Прокат спортивного инвентаря, кафе «Фиалка» — парусиновый навес с будудуканьем из динамика, несет пивным перегаром. Кофточка и курточка — родные сестры коньячной блузочки — разнимают два подравшихся тренировочных костюма: 'Тенгиз, не нада! Тенгиз, не нада!'
'Фиалка' обсажена голыми прутьями кустов, перемигиваются елочные гирлянды.
Мне туда не нужно, Нефертити, мне нужно во-он туда, нет, ты не туда смотришь.
Да, теперь правильно, западнее, за прудом, где еще не стаял снег. Где розовая полоса мешается с гулкой крепленой синевой, где купно молчат деревья, нет лыжных просек, не торгуют пожилыми сосисками в тесте и картинами под Левитана, как у пуделей бывает стрижка подо льва.
Мне туда надо очень.
Там людей нет, зато есть заброшенное с осеннего сезона шапито — возле него пустой фургончик с надписью «Люди» и преющая, опасная, как горящие торфы, выгребная куча опилок.
В березняк, в утиные шорохи, в парковые тени.
Там я лягу на скамейку, закурю, послушаю птицу, похлебаю покупной воды из пластмассовой бутылки. Полежу немного.
А потом буду орать. Долго.
Раньше я думал, что деревенское выражение 'на крик изойти' — это велеречивое преувеличение сибирских плачей, помнишь, мы с тобой слушали их как-то раз вместе.
Нет, это правда. Ты не пришла.
Ты прекрасная, ты не осталась навсегда.
Вот твой ветер, волнами, волокнами, — теплый, холодный, бриз, сирокко, норд-ост, соранг, как еще его называют, ветер круглый, как апельсин из Марокко, ветер веский, тысячелетний, шквальный. Ветер выкорчевывает из илистых берегов реки Неандера черепа первобытных людей, шугает ворон с Новодевичьих крестов, гулит, как голубь на оливковом дереве, оплакивает тебя, Нефертити.
На, возьми его, как кашмирский платок, которые ты любила, которые я раздарил, разбросал по плечам чужих молодых женщин в тот день, когда я понял, что ты не останешься навсегда.
У тебя были маленькие теплые руки. Ты сама была маленькая, мне, низкорослому, — чуть выше плеча, ты не любила спать на спине, ты сидела поджав ноги «кораморой» на кухонной табуретке, и разговаривала со мною, и курила, и учила меня варить калмыцкий чай с молоком, маслом и солью, после которого так славно и бессонно болтать ночь напролет на кухне, ты пекла шафранные куличи на Пасху и покупала коралловые ожерелья, которые немедленно хотелось раздергать на бусины и за чтением отправлять по одной за щеку.