мне неприятна любая вульгарность, а выставлять напоказ свои чувства — это, по-
моему, вульгарно. Если человек рыдает каждый день, что станет он делать, когда
придет великая боль, чем утишит ее? Всегда, конечно, можно покончить с собой, но
это все-таки жалкий выход. Я хочу сказать, что, в сущности, невозможно жить
постоянно на последнем дыхании, носиться со своими чувствами, ежедневно
погружаясь в терзания (нечто вроде утренней ванны). Добропорядочные дамы,
привыкшие экономить на всем, не ходят в кино на фильмы с печальным концом,
утверждая, что «жизнь и без того достаточно горька». И в чем-то они правы: жизнь
достаточно горька, и не стоит хныкать, страдать и закатывать истерики только
потому, что вам встретилось препятствие на пути к счастью, которое зачастую
граничит с безумием. Я помню, как-то раз, когда дети еще ходили в школу, Хаиме
задали сочинение на классическую тему «Моя мама». Ему было девять лет, и он
возвратился из школы в глубоком горе. Я принялся объяснять, что такое случится с
ним еще не раз, что мамы у него нет, с этим надо смириться, а не плакать целыми
днями, что, если по-настоящему любишь и помнишь маму, ты должен держаться,
должен показать всем, что и без мамы ты ничем не хуже других. Наверное, в его
возрасте трудно было понять мои слова. Но он перестал вдруг плакать, с яростной
злобой посмотрел мне в глаза и, словно что-то его осенило, сказал твердо: «Ты
будешь моей мамой, а не то я тебя убью». Что он хотел сказать? Судя по всему, он
понимал, что требует невозможного, не настолько он был мал; и в то же время —
настолько мал, что не умел еще скрыть свою первую муку, первую в ряду тех
ежедневных мук, что питали потом его ненависть, его протест, что привели его к
краху. Учителя, товарищи, общество требовали, чтобы у него была мать, и он
впервые со всей ясностью ощутил ее отсутствие. Не знаю, как и почему ему
представилось, будто я виноват в этом. Может, он думал, что, если бы я больше
87
заботился о маме, она не покинула бы нас. Я виноват в том, что у него нет мамы,
значит, я должен ее заменить. «А иначе я тебя убью». Меня он не убил, но убил,
уничтожил себя. Отец — мужчина, обманувший его надежды, и вот он убил мужчину
в себе. Ох! До чего же сложные объяснения, а дело-то ведь самое простое, самое
неприглядное, скверное дело. Мой сын — мужеложец. Мужеложец. Такой же, как
мерзкий Сантини с этой его сестрой, которая раздевается в его присутствии. Лучше
бы сын мой стал вором, наркоманом, идиотиком. Хочу пожалеть его и не могу. Я
знаю, можно найти оправдания, разумные, даже убедительные. Знаю, что во многом
виноват и я. Но почему же Эстебан и Бланка выросли нормальными людьми, почему
они не свернули с прямой дороги, а Хаиме свернул? И именно Хаиме, самый
любимый. Нет у меня жалости к нему. Нет и не будет.
Вызвал управляющий. Не выношу этого типа. До того бесцветный, просто
на удивление, да и трус к тому же. Я пытаюсь представить себе его душу, его
внутренний мир, картина получается отвратительная. Человеческое достоинство
ампутировано. На его месте — некий протез, дающий возможность изображать
время от времени нечто вроде улыбки. Когда я вошел в кабинет, он как раз улыбался.
«Приятная новость, Сантоме, приятная новость.— Он потер руки, будто собирался
меня душить.— Вам предлагают ни больше ни меньше как должность
заместителя управляющего». Было заметно, что это предложение дирекции его
лично отнюдь не приводило в восторг. «Разрешите вас поздравить». Он протянул
руку, пришлось пожать — липкая, словно он только что открывал банку с вареньем.
«Но, конечно, с одним условием». С места я карьер ринулся наш краб; он в