скука тоже. Мальчик родится или девочка? Если девочка, выбирай имя ты, какое

хочешь, только не Леонор. Но нет. Родится мальчик, мы назовем его Хаиме, он будет

такой же длиннолицый, как ты, совсем некрасивый и будет страшно нравиться

женщинам. Знаешь, я люблю детей, очень люблю, но больше всего я люблю их за то,

что они — твои дети. Дождь как безумный барабанит по крыше. Сейчас разложу

пасьянс в пять рядов, как Дора меня учила, помнишь? Если выйдет, я не умру в

родах. Люблю тебя, люблю, люблю. Твоя Исабель. Постскриптум: Пасьянс вышел.

Ура!»

Каким бедным кажется ее чувство теперь, через двадцать два года. И тем не

менее оно — естественное, чистое, подлинное. Любопытно, что, перечитав письмо, я

91

сразу увидел лицо Исабели, значит, я его не забыл, оно все еще живет во мне. Лицо

Исабели всплыло из глубин памяти, как только я прочитал «ты», «ты можешь», «ты

знаешь» на чистом испанском. Исабель никогда не употребляла латиноамериканские

обороты, не по убеждению, просто она так привыкла, а может быть,

оригинальничала. Я прочитал ее испанское «ты»1 и тотчас же вспомнил рот, его

произносивший. Рот — самое главное в лице Исабели. Она сама была как это

письмо — неуравновешенная, постоянно меняющаяся, то мрачная, то веселая, то

полная страхов, вечная раба плотской любви. Бедная Исабель. Родился мальчик, его

назвали Хаиме, она же умерла от родовой горячки через несколько часов. Хаиме

вовсе не «длиннолицый, как я». Он довольно красивый, но женщинам нравится

недолго, они ему не нужны. Бедная Исабель. Надеялась своим пасьянсом заклясть

судьбу, а выходит, искушала ее. Как это все далеко, как далеко. Муж Исабели,

которому в тысяча девятьсот тридцать пятом году послано это письмо,— я сам, но и

он тоже сейчас далеко, не знаю, к худу или к добру. «Не смейся»,— пишет она, и

дальше еще раз — «не смейся». И правда, я в те времена много смеялся, она этого

не любила — не нравилось ей, что у меня морщинки у глаз появляются, когда

смеюсь, она всегда находила, что причины для смеха вовсе никакой нет, и вообще,

если я смеялся, она испытывала чувство досады и сердилась. Когда я смеялся в

присутствии посторонних, она глядела с упреком, и я знал, что потом, когда мы

останемся одни, она станет мне выговаривать: «Я же тебя просила, не смейся, ты

такой делаешься страшный». Когда Исабель умерла, я перестал смеяться. Скорбь,

работа, заботы о детях давили меня. Так прошел год. Потом вернулось равновесие,

уверенность, вернулось спокойствие. Только смеяться я уже не мог. Я все же смеюсь

иногда, конечно, но лишь в особых случаях или если сознательно заставляю себя

смеяться, да и то редко, очень редко. А прежде я то и дело смеялся, почти всегда, в

привычку вошло; этого уже не воротишь. И я жалею, что Исабель не видит, какой я

стал серьезный, она была бы довольна. Но, может быть, если бы Исабель осталась

со мной, я продолжал бы смеяться по-прежнему. Бедная Исабель. Теперь я

понимаю, как мало с ней разговаривал. Частенько не знал даже, о чем говорить. У

нас в самом деле мало было общего, только дети, долги, постель. В последнем

случае разговоров не требовалось. Наши ночи и без них были достаточно

1 В Латинской Америке вместо местоимения «ты» (tu) принято употреблять слово «vos» в том же

значении.

92

красноречивы. Была ли это любовь? Сомневаюсь. Возможно, если бы наш брак

длился дольше, мы поняли бы, что постель — лишь часть любви. И наверное,

довольно скоро бы поняли. Но все те пять лет постель связывала нас, крепко

связывала. Сейчас, с Авельянедой, постель (для меня по крайней мере) вовсе не

главное, не самое существенное в жизни, гораздо важнее наши разговоры, наша

Вы читаете Передышка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×