разрешение министра внутренних дел и письмо графа Панина, хлопочущего о затее своих подданных.
Итак, дозволение было получено, но возвращались Го-лышевы домой невеселые.
Стоял февраль. Обычные для него метели подкрепились еще и сильными морозами. Закутавшись в тулуп и накинув башлык, седоки завалились в глубь саней, и каждый по-своему, молча, переживал испытанное в прихожей губернатора унижение.
До этого Иван считал, что, открывая первую в России сельскую литографию, да еще в центре офенства, он затевает важное для народа, для своего края дело, а тут — такое презрение начальника губернии. Иван был совершенно убит оценкой губернатора. «Дрянь, дрянь, дрянь!» — всю дорогу звучало у него в ушах.
— Ну, что приуныл? — спросил вдруг отец. — Может, уже отступиться решил?
Иван молчал.
— Я тебя, конечно, учил уважать власти. Да только подумай, много ли смыслит в народном деле губернатор? Чтой-то не приносят коробейники эти картинки обратно, все распродают. Значит, нужны они людям. И помолятся на них бедные крестьяне, и порадуются, и деток своих имя потешат. А графское высокое искусство бедняку не по карману, да и тоскливо бы стало ихней дорогой гравюре в грязной избе простолюдина.
Вскоре испытанное унижение забылось, слишком много хлопот свалилось на Голышевых по устройству литографии.
Иван через пару дней снова отправился в Москву. Дело Ефимова уже хромало, хозяин собирался забросить его и постепенно продавал инструменты. Иван договорился с ним о двух русских литографских станках с перевесами. Они хоть и были менее производительными по сравнению с иностранными, но и стоили намного дешевле. Иван-то бы, конечно, хотел сразу купить станки заграничные, да только отец не рискнул пустить последние деньги на незнакомое дело.
Образования, действительно, у Ивана было маловато. Еще меньше — денег. Однако имелось пламенное желание открыть свою мастерскую, а со временем, может, и от отца отделиться.
Недостаток образования заменяли ему находчивость и сметливость. К естественным наукам у Ивана, как и у отца, были способности. Вдохновляли азарт исследователя, доверие отца, зависть сверстников, по несовершеннолетию служащих у своих отцов на побегушках.
Александр Кузьмич полагался в затеянном предприятии целиком на сына, но, ссужая деньгами, четко контролировал его.
14 мая по месяцеслову — Еремей-запрягальник: самая ленивая соха и та в поле. Невелико поле Голышевых, но проторчали на огороде полмая.
Хлебом засеяли, как обычно, чуть более сотки, чтобы потом разговеться только своим, в основном они хлеб покупали. На грядках посадили лук, морковь, горох.
Точно по месяцеслову, 18 мая, в день Арины-рассадницы, начали сажать капусту. Татьяна Ивановна выращивала рассаду сама, заставив все подоконники ящиками с землей.
— Не будь голенаста, будь пузаста, — шептала она, наклоняясь над грядкой.
— Не будь пустая, будь тугая, не будь красна, будь вкусна, — вторили ей дочери.
Мужчин от посадки и сева они освободили. У мужчин — своя забота. Они готовились к открытию литографии.
Цветилыциц из подвала выселили и установили там печатные станки. Цветилыцицы етали раскрашивать картинки У себя дома, семейно.
Из Москвы Иван привез, из-за недостатка средств, только одного печатника, Фадея Игнатьева, и Фадей теперь, под руководством хозяина, приноравливал к станкам двух мстёрских крестьян.
Дело шло на лад. И 21 мая 1858 года, с молебствием и водоосвящением, собрав вокруг дома чуть не всю Мстёру, Голышевы открыли литографию.
Александр Кузьмич взял на себя заботы о сырье и по-прежнему вел книжную торговлю. Иван рисовал оригиналы для картинок, переносил их на камень, вел сношения с цензурными комитетами, справлял всякого рода переписку, производил разные опыты по улучшению литографского дела и в то же время помогал отцу при отпуске товаров офеням. Авдотья Ивановна занялась цветилыцицами.
Пару рисовальщиков себе в помощь Иван тоже нашел во Мстёре, хотя живописцы не больно охотно переходили на народные картинки, да не сильно и верили в новое дело Голышевых: мало ли чего затевал Голышев-старший, необоротливый.
Иван, по обыкновению, проснулся рано. Вышел в сад. Перволетье стояло сухое и солнечное. Сад доцветал. Белые лепестки вишен лежали в бороздах грядок, на подросшей, ядреной траве. Как ни рано вставал Иван, мать всегда его опережала. Вот и сейчас она уже хлопотала на задах. Завидев сына, улыбнулась:
— Солнце ноне вроде и не садилось. Ну, с рожденьицем, сынок! — она обняла наклонившегося к ней сына и поцеловала его. — День-от какой разгорается. Июнь — красный месяц. Червень — по-старому. Ране-то в эту пору обирали с корней червеца, ну червячка такова, из того червеца баг-ряну краску делали.
Иван пошел по саду. Гудели в кронах яблонь пчелы. Краснели и лиловели в утренней росе головки клевера, уводя дорожку вверх, на гору, к нежной голубизне неба.
В конце их небольшого сада, подпирающего гору, Иван остановился и повернул к дому. Отсюда, с самой высокой точки сада, за крышами другого порядка, видна была речка Мстёрка. За нею лежала изумрудная сейчас пойма междуречья, а вдалеке — Клязьма.
Двадцатилетие — совершеннолетие свое — Иван встречал в силе. Помнились детские болезни и страхи, скитания по чужим углам в Москве. Теперь он — дома, имеет свою семью и прочно стоит на ногах.
В августе Александр Кузьмич послал сына в Москву за бумагой. Иван отговаривался. Авдотья Ивановна была на сносях и дохаживала последний месяц.
— Ничего с ней не сделается, — говорил отец в ответ на сомнения сына, — бабы рожают, как кошки. Твоя мать вон уже десяток понесла и — ничего.
С тяжелыми предчувствиями уезжал Иван, хотя жена заверила-успокоила его, что все будет в порядке.
Александр Кузьмич как-то странно ревновал сына к снохе. Тихая и деликатная, она не вмешивалась в частые грубые сцены, устраиваемые Александром Кузьмичом домашним, но нутром не принимала их. Голышев-старший это чувствовал и не стеснялся, где возможно, подковырнуть сноху:
— Ах, мы из купецких…
Роды начались ночью, проходили тяжело. Александр Кузьмич даже не вышел к снохе. Татьяна Ивановна сама была за повитуху.
Ребенок долго не появлялся. Авдотья Ивановна, обессиленная болями, не могла даже кричать и только тихонько стонала.
Потом ребенок с трудом вышел, а у матери началось кровотечение, и его долго не удавалось остановить.
Авдотья Ивановна, обрадовавшись благополучному рождению дочери, уже не думала о себе и впала в забытье, доверившись хлопотам свекрови.
Татьяна Ивановна лечила сноху своими доморощенными способами и травами, но роженице становилось все хуже. Только когда Авдотья Ивановна надолго потеряла память, Александр Кузьмич отправился за доктором в Вязники.
Доктор признал заражение крови и у матери, и у дочери. Юленьку, так Авдотья Ивановна успела назвать дочь, спасти уже не удалось. Смерть дочери усугубила болезнь матери. И когда Иван вернулся из Москвы, дочь уже похоронили, а жена была так плоха, что врачи беспомощно разводили руками.
Иван бросился к Сенькову. Осип Осипович пригласил к своей воспитаннице лучших губернских докторов. Из лап смерти ее вырвали, но болезнь затянулась на годы.
Вдвоем теперь Иван со своей Душой оплакивали смерть Юленьки. Иван винил себя за то, что не воспротивился отцу, уехал, оставив Авдотью Ивановну в трудный час одну, обвинял отца, который то ли из жадности, то ли «изо грубости» не позвал к жене акушерку.
В версте от Мстёры по Шуйскому тракту в селе Татарово было имение бывшего уездного предводителя