щиколотки обвита цепью, а на цепи — замок.
— Били? — спросил Аман.
— Били в первый день, когда привели, — отвечал Ратх. — Черкез бил, отец — тоже. А теперь взялись обратить меня в свою веру. Ишан каждый день приходит, коран читает, заставляет повторять молитвы. Аллах, говорит, высшее существо, которое управляет помыслами и деяниями всех людей и всех животных. Я ему отвечаю: нет, дорогой ишан, главное на земле — материя. Весь мир состоит из материи. Она одна движет все сущее. Когда я ему о материи сказал, он пошел к отцу и говорит: «Ваш младший немножко тронут умом, потому и связался с русскими босяками. У вашего младшего не аллах в голове, а какая-то материя… А разве мануфактура может заменить аллаха? Пусть это даже шелк или парча, или тафта китайская!» Теперь даже женщины на меня смотрят, как на умалишенного. Жена Черкеза приходит, все время спрашивает: «Голова не болит? Может помажешь виски керосином?»
Братья засмеялись, и Аман спросил:
— А зачем ты материю богом считаешь?
— Вах, и ты тоже, — возмутился Ратх. — Да наука же такая есть. Ученые утверждают и доказывают, что мир управляется не богом, а бесконечным движением материи!
— Вон оно как, — задумчиво произнес Аман. — Вообще-то ты выброси из головы этих всяких ученых. С аллахом жить спокойнее: по крайней мере, аллах — мусульманин, а эти еще неизвестно кто. Выбрось, братишка, все из головы! — веселее заговорил Аман и подал Ратху конверт. — На вот, держи. Тамара тебе прислала.
— Тамара?! — Ратх даже вскочил с кошмы, так обрадовался и так поразился приятной неожиданности. — Неужели Тамара? Ну-ка, сейчас посмотрим!
В это время во дворе послышались голоса: это пришел от ишана Каюм-сердар, и Аман; тихонько сказав: «Читай, потом расскажешь», вышел из кибитки.
Ратх, волнуясь, дрожащими руками надорвал конверт, вынул заветные два листочка, исписанные крупным ученическим почерком, и впился в них глазами: «Милый Ратх, здравствуй!» Юноша запрокинул голову, закрыл глаза и так сидел с минуту, не в силах справиться с нахлынувшей радостью. Такого он никогда еще не испытывал. Мучительные ожидания хоть какой-нибудь весточки, сладостные сны, в которых Тамара разговаривала с ним, окупились вот этой огромной радостью, плеснувшей из Тамариных строк и согревших сердце. Ратх облегченно вздохнул, и снова жадно впился в дорогие, горячие строки: «Милый Ратх, здравствуй! Прошло уже два месяца, как мы с тобой расстались, но я до мельчайших деталей помню тот день, когда ты провожал меня на вокзале. Я помню твой тревожный взгляд, твои жадные просьбы: «пиши, пиши», твое жаркое дыхание и все время думаю: «Томочка, не тужи и не лей слез, как бы тебе туго ни было в жизни, ибо есть на свете человек, который любит тебя, помнит о тебе и жаждет с тобой встречи. Этого человека зовут Ратх!» С мыслями о тебе я ехала в Москву: можешь представить себе мои дорожные перипетии — поезда всюду стояли. В Астрахани села на какую-то грузовую баржу. Словом, кое-как, с горем пополам, добралась до Белокаменной, и вот теперь учусь на медицинских курсах. Вернее, занятия, можно сказать, и не начинались. Сам знаешь, обстановка во всей России какая. А в Москве… Боюсь рассказывать, Ратх, потому что слышала, будто всю почту сейчас вскрывает цензура. Не дай бог, если «ляпну» кое-что лишнее! За себя, конечно, не страшусь, но будет обидно, что ты не получишь моего письмеца, а я буду думать, что ты получил, но почему-то не отвечаешь. Как ты там, Ратх? Скучаешь? Или, некогда? Представляю, как ты носишься по арене на своем Каракуше и выделываешь головокружительные трюки. И особенно помнится твоя скачка с красным полотнищем и твой клич. Тогда я, конечно, была не права. Слишком намучилась… Ну, сам знаешь, где… В общем, была необъективна. А теперь думаю: каждый выражает себя по-своему. Ты — в цирке, на арене, Нестеров — на иной арене жизни, и у меня — моя арена. Это медицинское поприще. Ведь папа мой — врач. Он и мне привил любовь к своей профессии. Помнится, когда я познакомилась с С. Д., стала переписываться с ними и понемногу отходить от медицинских учебников, папа ска «зал: «Ты узко осознаешь свое назначение в жизни, Томочка. Медицина врачует все существующее общество, а значит снимает с него социальное зло!» Ратх, когда закончу учебу, поедем с тобой в самые глухие туркменские аулы, откроем там лечебницы и аптеки. Жаль вот только ты… А что если тебе тоже учиться? Подумай, Ратх! Ведь нам только по восемнадцать, впереди — вся жизнь. Ну, на этот счет, мы поговорим, когда я приеду летом. Передай, пожалуйста, Ивану Николаевичу, что я ему послала письмо. Скажи на всякий случай: я заходила к его родственнику Гусеву. Он обещал все сделать, но сейчас, сам понимаешь… В общем, сплошные аресты.
Ратх, на этом заканчиваю свое письмецо. Напишу тебе, как только получу ответ от тебя. Целую крепко. Тамара».
Пока Ратх был занят письмом, Аман, сидя в другой кибитке, рассказывал отцу о своей поездке в пески. Свое долгое отсутствие он объяснил тем, что ездил о караваном в Хиву, жил несколько дней возле ханского дворца. На самом деле Аман рассказывал о том, что слышал от Байкары.
— В Хиве был и ничего из Хивы не привез? — строго спросил Каюм-сердар.
— Как же не привез? Привез. Вот, посмотри! — И Аман подал отцу нож с рукоятью из слоновой кости, отделанной серебром. И этот нож подарил Аману Байкара.
— Значит, говоришь, не надо мне к чабанам ехать? Значит, все спокойно там?
— Слава аллаху, отец. Дух революции не проник к отарам. Все овцы целы, а чабаны кланяются тебе. На днях весенний окот начнется. Алты-ага сам к тебе приедет, каракулевые шкурок привезет и мяса.
— Ладно, Аман, ты и дальше следи за делами в песках. Пока туда один езди, но скоро я тебе и помощников дам. Вот как раз и Черкез со службы пришел, — встрепенулся Каюм-сердар и крикнул: — Черкезхан, зайди, Аман вернулся, поздороваться хочет.
Черкезхан, пригнувшись, вошел в кибитку, снял у входа сапоги.
— Здравствуй, пропавший, — подал руку брату. — Я уже хотел полицейских за тобой послать. Не понятно, чего хорошего ты там находишь?
Аман чуточку смутился:
— Тебе, Черкез, человеку городскому, не понять всех прелестей пустыни. А я с самого детства в пески езжу.
— Не боязно одному? Говорят, аламанщики на Хивинской дороге действуют.
— Вот и я о том же говорю, — заметил Каюм-сердар. — Думаю, как созовет генерал Косаговский туркменскую милицию, Аману и провожатых можно будет дать.
— Без нашей помощи возьмет себе провожатых, — сказал Черкезхан. — Генерал согласен сделать Амана старшим милиционером. А послужит год-другой, можно будет и в прапорщики произвести.
— Ты что, Черкез?! — возмутился Аман. — Долго ты думал? Почему ты за меня все решаешь?
— Старше тебя, умнее тебя и знатнее — вот и решает, — проворчал Каюм-сердар. — А ты разве не хочешь стать офицером?
— Нет, отец, никогда и ни за что! Я — джигит-наездник! Братьев Каюмовых весь Закаспийский край знает! Сменить седло наездника-циркача на седло, милиционера — это позор!
— Вот ты как заговорил, — со злостью заметил Черкезхан. — Братьев Каюмовых весь край знает…
Знают как людей, замаравших себя связями с русскими босяками! Знают как людей, которые таскают по арене красные знамена. Ратх второй месяц на цепи — за связи с босяками. И ты дождешься!
— Брось пугать, Черкез, — с небрежностью возразил Аман. — Для тебя все — босяки. Что, разве Романчи — босяк? А вы его посадили в тюрьму. Разве все другие, которые в цирке речи говорили, — они босяки?! Да нет, Черкез. Они не босяки. Они настоящие люди. У них очень добрые сердца, поэтому они хотят, чтобы все босяки хорошо жили!
— Ух, собака! — взъярился Черкезхан. — Я тебе… Я покажу тебе… Да он же самый ярый демократ! — Черкез зашарил рукой в кармане, словно намереваясь вытащить оттуда пистолет, но Каюм-сердар придержал его за руку:
— Не горячись, штабс-капитан. Дождемся приказа Косаговского насчет милиции, потом поговорим с ним по другому. Убирайся отсюда, змееныш! — махнул на Амана. — Чтобы глаза мои тебя не видели!
Аман вышел из кибитки отца н сразу заглянул к Ратху.
— Злые оба, как псы, — сказал со вздохом и спросил: — Ну, что пишет?
— Ох, Аман-джан, ты осчастливил меня… Не знаю, как тебя благодарить.