туры, добрые или злые, в них тогда проявятся? И как сделать так, чтобы добрые начала срабатывали в них автоматически, как у того профессора, который закричал из-под вагона, что вожатый не виноват.
А дети слушали все это, навострив уши.
В семье воспитывали детей
В самом деле, входишь в квартиру и первое, что слышишь — тяжкий предсмертный хрип. Знаешь, что это телевизор — теперь в доме пулеметные очереди слышатся куда чаще, чем стук швейной машинки,— и все же неприятно.
— Что там?— спрашиваешь хозяйского сынишку, мальчика лет семи.
— Часового сняли.
— Как — сняли?
— Ножом зарезали,— и он беспечно бежит на кухню перехватить чего-нибудь съестного, а потом опять к телевизору — и надежде и тут перехватить, но уже какую-нибудь духовную ценность. В одном фильме, явно рассчитанном на очень юного зрителя, есть такой эпизод: положительные герои врываются в дом, где засели враги, открывают дверь — из-за нее вываливается стоячий труп. «Отвоевался»,— с удов летворением и насмешкой говорит один из героев. Ребята всегда играли в войну, испокон веков в при ключенческих книгах герой пробивался сквозь ряды недругов, которые, как снопы, валились направо и налево — они были условны и бестелесны, эти враги, .в воображении ребенка не было ни крови, ни пред смертных судорог. Нынче экран стал конкретен, телесен, мы близко видим лицо умирающего, в движении, в цвете, течет живая кровь (ее сейчас хорошо имитируют и отнюдь не жалеют). В одном тоже рассчитанном на юную душу фильме враг, порубленный героем, падает с седла, и объектив, приближаясь, дает нам возможность рассмотреть рассеченную саблей спину (ведь это уже морг, а не искусство).
Жестокость на экране страшна не только дурным примером (хотя и это очень серьезно — спросите у практических работников милиции и прокуратуры, они расскажут, какие обратные инсценировки — с экрана на жизнь — время от времени происходят). Жестокость деформирует сознание.
Жаркий летний день (реальный, а не в кино). Берег реки, пологий склон, густо заросший. Качаются высокие травы, всеми красками горят цветы, жужжит склон и звенит. Вниз по тропинке поспешают ребятишки лет одиннадцати-двенадцати, босые, белоголовые, в выгоревших порточках — Бежин луг! Они меня обгоняют, и я слышу их разговор о каком-то зловредном Василии Федоровиче.
— Что же с ним делать?— спросил один.
— Как что? — удивленно и быстро ответил другой.— Убить.
Уверяю вас, это было сказано весьма серьезно. Тут и я их обогнала, чтобы увидеть лицо этого маль чика — какое это было недетское, выжженное лицо! Немало, должно быть, пришлось повидать в жизни этому мальчику, прежде чем его лицо стало таким, но и экран тут, разумеется, поработал, расшатывая основы сознания, ломая нравственные барьеры, если только они были выстроены в этой душе, и великую заповедь «не убий». Этот парнишка видел и труп за дверью («потеха!» — сказал ему экран), и пытки сколько угодно (тут наши кинематографисты просто мастера), и кровь. Как разобраться детскому умишку, почему в кино врагов убивать можно, а в жизни нельзя? Да и что такое враг? Ведь этот ребенок но видел ни белых, ни фашистов, они для него враги условные, его ненависть к ним умозрительна, зато соседский Славка, который взял у него кассету и не отдал или смертельно обидел его каким-то образом (или тот же неведомо чем прогневивший его Василий Федорович) вызывает у него куда более жгучую ненависть. А уж когда он подрастет, начнутся романы с их ссорами и ревностью, тут уж страсти и вовсе пылают — почему нельзя убить Славу, если он отбил у него девушку?
Словом, поскольку у родителей и Бабушки не было уверенности, что телевидение отдает себе ясный отчет в том, как влияет экран на детское сознание, они поставили его программу под собственную цензуру, не обращая внимание на вопли жаждущих зрелища ребят, которые жаловались, что все кругом смотрят самое интересное, все ребята, одни они ничего не видят.
Родители понимали, что современная жизнь требует от них особого внимания, когда речь идет о воспитательном процессе.
Впрочем, в этой семье с ее высокой культурой отношений всех опасностей и не подозревали (если не считать того случая, о котором в семье старались не думать и непрерывно думали, о проблеме «черного ящика»).
Как-то раз одна женщина, возвращаясь из командировки поздно ночью, нашла у себя в подъезде на лестнице среди бутылок и мусора девчонку лет пятнадцати, бледную как смерть и вдрызг пьяную. Если бы мать Леночки узнала об этом, она пришла бы в ужас, но это было бы все же некое отвлеченное чувство, так как она твердо была уверена, что с ее Леночкой такого никогда не могло произойти. Там, на лестнице, валялась дурная девочка из дурной компании.
Как это было? Гитара бренчала, и пелись песни, и разговор шел про интересное — о новых дисках грамзаписи. Когда выпили, он пошел еще лучше, сразу стало славно: они все сделались занятны, говорили (как им казалось) умно, стали остроумны. Рядом с девочкой сидел мальчишка, и она была счастливой.
Вот ради этих часов и пришли они сюда в подъезд (другого места, чтобы собраться, у них не было). «Нам весело, понимаете, весело,— объяснит потом эта девчонка, как говорили многие до нее и скажут многие после (о том, что наступят времена, когда им от всего этого станет совсем не весело, они не знают, нет у них еще чувства будущего — что будет, то будет, тогда и посмотрим). — Весело петь под гитару, весело пускать дым и потягивать вино. А рядом