незыблемость!
Крепость семьи зависит от духовного развития взрослых, от их способности понять — и самих себя, и друг друга, и своих детей, и сложившуюся жизненную ситуацию. Трудна каждая из этих задач, каждая требует душевных сил.
А мы не так уж и сильны. Мы сами нередко нуждаемся в помощи, хотя бы по одному тому, что в нас бушуют страсти.
Педагогика прошлых веков уделяла огромное внимание страстям человеческим, она называла их по имени (злоба, зависть, ревность, гордыня и самомнение, мстительность — все то, что искажает, уродует человеческую душу). Воспитатель внимательно приглядывался к воспитаннику, и если видел признаки этих пороков, искал, как умел, способы борьбы с ними. В нравственных проповедях про шлого, в его этических рекомендациях многое нам кажется теперь наивным, но само это пристальное внимание к свойствам человеческой натуры — важнейшая часть всякого воспитательного процесса на всех его возрастных уровнях. А ведь у нас нравственное обучение, собственно, кончается с детским садом, школа практически обучает только наукам (в нынешних условиях бурного развития научных знаний это означает, увы, что детей и подростков безжалостно накачивают ими). Науке жизни — безусловно важнейшей из всех!— в школе не учат.
Вся тяжесть задачи — что, впрочем, и естественно - ложится на семью. Но всегда ли справляются с ней взрослые? В том-то все и дело, что родители порой тоже оказываются «неучеными» в семейной жизни и очень часто, столкнувшись с нравственными задачами, особенно если они сложны, не знают, что им делать.
Тесный семейный мирок — какие бури бушуют, однако, в его узких берегах!
Молодая женщина, прекрасная жена, отличная мать, работящий (очень работящий, и на работе, и дома) человек вдруг смертельно влюбилась. Она, быть может, и справилась бы с этим своим чувством, да вот беда, оно оказалось взаимным. Какое это было счастье!
Представьте, семейная жизнь ее стала еще лучше, чем была. Муж ничего не знал, сама же она стала веселей, нежнее со своими — и вдвое работящей. Она не ходила по земле — летала, а повседневные дела ее и на работе, и дома делались как бы сами собой. О том, как стала она хороша, как блестели ее глаза,— об этом мы уже и не говорим.
Она понимала, конечно, что счастье ее основано на лжи, что это очень плохо, но ведь другого пути у нее все равно не было: отказаться от него она не могла. Сказать мужу — значило бы разрушить все, в том числе и семейный покой. Видеться с любимым человеком она могла не так уж часто, да и виделись они больше по скверам, по музеям и выставкам, все время на людях, а побыть наедине могли только в каких-нибудь случайных квартирах. И все равно оба были счастливы.
И вдруг все пропало. Не потому, что открылась их тайна и вмешались какие-то посторонние силы (теперь, кажется, нет уж, по счастью, «персональных дел», когда личные отношения людей становились предметом проработки на общих собраниях или на специально созданных комиссиях), нет, в данном случае никто на любовь не покушался, она стала сама потихоньку потухать — не у нее потухать, у него. То ли устал он от необходимости прятаться и лгать, то ли возникли еще какие-то обстоятельства, только он становился все равнодушнее, все холоднее, в то время как ее-то любовь как раз разгоралась.
Потухла любовь, потухла и она, эта женщина. Через силу уже везла тот воз женских обязанностей, который до сих пор был ей легок, через силу стала работать в своем институте — и наконец, невмоготу стало ей жить. Она приняла большую дозу каких-то таблеток, всей душой надеясь умереть. Можно только представить себе, что делалось в это время с мужем ее и детьми!
Мне рассказывал врач «скорой помощи», как его вызвали в тот дом ночью, с каким отвращением к ней, с каким гневом спасал он ее, мать двоих детей, от смерти! Как могла она, как осмелилась распоряжаться жизнью, которая ей уже не принадлежит?!
После, когда ее спасли, она и сама не могла понять, что толкнуло ее на этот невозможный шаг. Помрачение!
Но ведь опасности, которые подстерегают семью, могут состоять вовсе и не в кипении бурных страстей. Совсем наоборот. У Пушкина есть такие строки:
Ты счастлив, ты свой домик малый, Обычай мудрости храня, От злых забот и лени вялой Застраховал, как от огня.
Как действительно застраховать семью «от злых забот и лени вялой», от однообразия повседневности с ее мелкими неприятностями, нудными раздражителями, неяркими впечатлениями?
Привычка! Кто скажет, сколько в ней благотворного (люди узнают друг друга, притираются характерами, им уже не страшны размолвки, взаимораздражение; им уже и объяснять друг другу многого не нужно, они понимают с полуслова), а сколько пагубного и убивающего?
Сидят люди друг против друга, вот уже двадцать лет сидят, каждый жест одного знаком другому, каждый взгляд. Более того, уже ни одного свежего слова один другому сказать не может, каждый знает наперед, что по тому или иному поводу скажет другой. Это гоголевским старосветским помещикам можно было повторять все одно и то же. «А что, Пульхерия Ивановна, может быть, пора закусить чего-нибудь?» — «Чего же бы теперь, Афанасий Иванович, закусить? разве коржиков с салом, или пирожков с маком, или, может быть, рыжиков соленых?» И шутки все одни и те же. «А что, Пульхерия Ивановна, если бы вдруг загорелся дом наш, куда бы мы делись?» — «Вот это боже сохрани!..—говорила Пульхерия Ивановна, крестясь.— Бог этого не попустит».—«Ну, а если бы сгорел?» — «Ну, тогда мы бы перешли в кухню...» — «А если бы и кухня сгорела?»— так изо дня в день, и нисколько не надоедает, потому что важны не слова, а любовь этих стариков друг к другу, такая сильная, что жизни их уже не расторжимы. Великий жизненный пример, эти прелестные старики, но для нас ныне малопоучительный, потому что жили они в безделье крошечного мирка, где практически не было событий, и потому самым значительным оказалась пропажа любимой (да и то не очень) кошечки Пульхерии Ивановны. В нашей жизни таких замкнутых мирков, таких крошечных стоячих водоемов уже не бывает, никто из нас, если бы и хотел, не может отгородиться от впечатлений внешнего мира, от раздражений жизни. А потому привычка приобретает порою уже тягостный характер оков.
Опасность тут бывает тем более велика, что иные супруги (как правило, это бывают женщины) стараются, вовсе замкнуть семейный мир, сузить круг знакомств и остаться с глазу на глаз (нередко это подсказывает ревность). Энергично выжигают они дружбу, приятельство, совместность. В иных семьях существует твердое убеждение, будто мужу и жене неприлично появляться на, людях порознь, пойти, например, друг без друга в театр или в гости — и не дай бог с кем-нибудь другим! Возникает тогда тягостное зрелище пары, которая, нагоняя тоску, таскается по гостям — ни себе, ни людям не в радость. Они думают, что опасность семье грозит извне, а она таится внутри, именно изнутри подтачивает. Даже при большом душевном богатстве, при огромном за
пасе духовных
ресурсов трудно заполнить одним, собой и сделать яркой жизнь другого, а в подобных случаях душевного богатства как раз и не хватает (тревога ревности сужает и сушит душу). И остаются двое в удручающем одиночестве друг с другом.
Опасные свойства привычки полезно знать и учитывать. Опыт жизни подсказывает, что тут противодействием ей может быть разлука. Конечно, она дело не вполне безопасное, зато многое проверяет и выверяет. А главное, возвращает то ощущение свежести чувств, неожиданности мыслей и слов, которые нам так необходимы.
Скука тем более опасный враг семейного сосуществования, что на фоне ее всякое новое впечатление начинает казаться привлекательным (часто более, чем того заслуживает), всякое новое знакомство желанным (и производит впечатление, значительно превышающее его реальную ценность). Здесь необходимо упомянуть и о некоем коварстве природы, о той ловушке, которую готовит нам биоло гия,— физическое привыкание снижает влечение друг к другу и создает опасность «посторонних» влечений.
Онегинское «я, сколько ни любил бы вас, привыкнув, разлюблю тотчас» - принадлежит не только холодной натуре Онегина, привычка вообще не способствует сохранению яркости и
Вы читаете Счастье, несчастье...