казнил, причем родилось это дегенеративное чадо задолго до Великого Октября. Как искусство, мало интересующееся духовной сущностью человека, утверждающее, вопреки личностному и историческому опыту, господство добра над злом и чающее лучшего общественного устройства, – социалистический реализм восходит едва ли не к «Поучению Владимира Мономаха». И при Алексее Михайловиче Тишайшем российскому Третьему Риму по монастырям сочиняли оды, и при Петре Великом доброхоты воспевали имперское строительство, к которому были привлечены сотни тысяч белых рабов, и ни одно поползновение в царской спальне не обходилось без панегирика дому Романовых-Голштейн-Готторпских, и что такое «Война и мир» как не эпопея, выдержанная в духе социалистического реализма, хотя бы потому, что в лице Пьера Безухова выведен положительный тип нового человека, действует расслабленный социалист Платон Каратаев, автор напрочь отрицает роль личности в истории, наводит критику на русскую монархию, всячески выпячивает народное начало, и дело в конце концов клонится к мятежу... Следовательно, художественное освоение действительности, исходящее из того ненавязчивого пожелания, что, дескать, не надо бы писать о плохом, вообще надо писать о том, что должно быть, а совсем не о том, что есть, – это, как говорится, старая песня, разве сам термин нов, и то не по-хорошему нов, а на обескураживающий манер: ведь название «социалистический реализм», в сущности, глупое, даже невозможное, как коммерческий классицизм или парламентское барокко, и выдумать эту нелепость, конечно, могли только такие злостные выдумщики, как наши большевики. Если условиться, что так называемый социалистический реализм есть направление в искусстве, откровенно или же прикровенно обслуживающее державное строительство, в лоб или же вскользь славящее тот политический идеал, на который оно ориентировано, то выйдет эстетическое учение под названием «государственный романтизм». От любого другого направления в искусстве таковой разительно отличается тем, что трактует жанры прекрасного как вспомогательные войска и с головой погружен в созидание сладкой грезы.
Между прочим, такая организация культурного производства особых нареканий не вызывает, если посмотреть на дело с исторической стороны: ведь большевики отлично понимали, что они замахнулись на эксперимент, который предполагает всепроникающее влияние Первых Поводырей и неукоснительное подчинение их воле пестрой народной массы, что они всколыхнули слишком крутые силы, которые по- настоящему нужно держать в узде, что, наконец, русский человек доверчив и добродушен, как дитя малое, и проще простого заставить его уверовать в германскую гипотезу и кашу из топора, особенно если мобилизовать на это дело художественную литературу, которую он чтит не меньше, чем «Отче наш». И в самом деле: Россия – не Шлезвиг-Голштейн какой, где, кроме телефонной книги, других не знают, а такая курьезная сторона, что дом без библиотеки тут считается неприличным, каждый спившийся побродяжка прочтет вам под настроение есенинские стихи, а самая ненавистная историческая персоналия – Жорж Дантес. Недаром наши большевики не так были обеспокоены кознями капитала, как ходом строительства своей собственной, советской литературы, ибо они знали наверняка, что вера печатному слову в народе неизмерима, что логос – это свято, как выходной. В свою очередь, недаром нашим большевикам без особой даже мороки удалось убедить подопечных в том, что советская страна – самая лучшая страна в мире, рабочие, прозябающие под игом капитализма, спят и видят, как бы учинить у себя социалистическую революцию, кулака нужно непременно свести к нулю, потому что по Ленину – Сталину он олицетворяет собой последний эксплуататорский класс, хотя бы на нем держалось все сельскохозяйственное производство, кругом враги, даже знакомый терапевт в районной поликлинике – «убийца в белом халате», а вовсе не терапевт, вожди российского пролетариата суть редкие человеколюбцы и выдающиеся умы, это только в твоей деревне все на удивление плохо, а вокруг, напротив, все на удивление хорошо; что, с другой стороны, Достоевский «архискверен», Есенин – забулдыга, подпевающий сельскому богатею, Платонов – «сволочь», Пастернак – «продажный писака», но зато в советской литературе успешно работают такие друзья народа, как Панферов и Бубеннов. А это каково покажется? Величайшее недоразумение в истории изящной словесности – Максим Горький – самозабвенно обвел вокруг пальца не только читающую публику, которая у нас верует в действительность Печорина, как в действительность постового милиционера, но и Зощенко, Бабеля, Пильняка, многих прочих первоклассных писателей, внушив им под гипнозом своего имени, что, дескать, открыто такое передовое эстетическое направление – социалистический реализм, основанный на «радостных фактах социалистического строительства», что тот, кто работает в правилах этого направления – душка и настоящий литератор, а кто не работает – тот злопыхатель и деградант; в переводе на человеческий язык это должно было означать: с такого-то числа все дружно обслуживаем государственную идею, кто работает на линию ЦК, тот может не опасаться за свое будущее, кто не работает – тот не ест.
На такую, как говорится, постановку вопроса тоже обижаться не приходилось: искусственное общество потребовало икусственного искусства. Собственно принцип переустройства России по более или менее социалистическому образцу – с той самой разнесчастной России, где поголовно не знают грамоте, но отлично знают, что такое «ежовые рукавицы», где достаток приходит неправедными путями и в обычае нищета, – предполагал, по меркам ХХ-го столетия, сверхъестественные приемы, как-то хищническое использование природных богатств, распространение мистического страха перед внезапной карой, а также рабский труд промышленного рабочего, крепостную зависимость крестьянства на новый лад, и посему нимало не предполагал хотя бы зеркального отражения действительности, ниже аналитического уклона, который представлялся большевикам прямым покушением на государственные устои. И совершенно напрасно: русские люди из тех, что читают книги, гораздо культурнее, нежели полагали большевики, и соблазнительная трагедия Свидригайлова, как известно, отнюдь не подвигла народ на массовый суицид, те же русские люди, которых легко склонить к коммунальной склоке и кровавому мятежу, книг, как правило, не читают, и, таким образом, их безвредность для дела социалистического строительства должен был бы обеспечивать не цензурный надзор за изящной словесностью, а непосредственно карательный аппарат. Но у кремлевского клира своя арифметика: на первых порах сгоряча выдумали «пролетарскую культуру» в противовес культуре как таковой, неспособной воспитывать фанатиков и борцов, потом как-то сообразили, что пролетарской культуры не может быть, а может быть культура, адаптированная сообразно возможностям рабочего человека, и ухватились за теорию «социального заказа», сочиненную Осипом Бриком, учредили корпус «попутчиков» – это те, кто симпатизировал линии большевиков, но все же владел пером, – раскассировали орду пролетарских писателей – это те, кому Бог дал только симпатизировать, – и, в конце концов, остановились на снах Веры Павловны как на единственно допустимом алгоритме художественного освоения мира и, в частности, чародейства писательского труда.
Впрочем, новая государственная литература исходила из того же, из чего исходит любая литература: поэзия – модель души, проза – модель жизни, даже если она, на первый взгляд, не имеет с жизнью ничего общего, как, например, ничего общего с солнцем не имела бы модель солнца, а все тебе стекляшки да проводки, – посему прозе социалистического реализма ничто не мешало подняться над прозой жизни и целенаправленно выхватывать из нее признаки качественно нового бытия, укрепляющие читателя в краснознаменной вере, навевающие ему «сон золотой», особо драгоценный для Первых Поводырей, ибо дорога «к правде святой», вопреки ожиданиям и расчетам, выдалась приключенческой, колдобистой, местами вовсе не проезжей, вообще «довольно фантастической».
С точки зрения чистой теории, ничего зазорного в этой системе нет. И даже социалистический реализм стоит в ряду обыкновенного, если алгоритмически рассуждать, наравне с классицизмом и романтизмом, которые не выходили за рамки нормы «порок наказан, добродетель торжествует», наравне со славянофильским и демократическим направлениями в литературе, которые свято блюли так называемую народность, наравне с критическим реализмом, который норовит в каждый горшок плюнуть, – один только буржуазный, или, по-русски говоря, обывательский, реализм стоит особняком и в четвертой позиции, потому что он призван изображать занимательные пакости, привлекательных негодяев, уголовщину под сладким соусом, словом, всяческое скотоложество с уклоном в гомосексуализм. И даже к забубенной социально- политической ограниченности большевистского эстетического учения особых претензий нет, если казуистически рассуждать, поскольку оно основывается на том, что большевизм есть окончательная правда и предел человеколюбия, следовательно, сочинять против платформы большевиков означает сочинять в угоду влиятельным силам зла. И даже в эпоху Красной империи не могло быть иной литературы, кроме литературы социалистического реализма, ибо только она была органична пафосу новизны, свершений и того победительного чувства, который охватил многомиллионную нацию коммунистов; уж какой тут водевиль, когда в одночасье ликвидировано нищенство, правила хорошего тона, звания и чины, уж какой тут плач