неописуемую тоску.

Всего в тот год я виделся с Наташей четыре раза: в очереди за хлебом, потом у тетки, а в третий раз я встретил ее с ведрами у колонки, где мы берем воду, и вызвался ей помочь. Пока мы молча шли бок о бок мимо дачек, больше похожих на курятники, я нарочно бормотал себе под нос свои старые стихи, как это делал Осип Мандельштам, когда сочинял новые, покуда Наташу не прорвало.

– С кем это вы все время разговариваете? – спросила она и скосила на меня свои пленительные глаза.

– Сам с собой, – сказал я.

– А чего?

– Больше не с кем.

– Я вас умоляю! А со мной вы не хотите поговорить?

– О чем, к примеру?

– Хотя бы о личной свободе, которой лишена современная молодежь. Лично меня родители совершенно достали: туда не ходи, с тем не водись, этого не делай, того не пей! Не понимаю – зачем я живу? Прямо хочется наглотаться таблеток и умереть!

– Беда как раз не в том, что человек несвободен, а в том, что он свободен – это и есть беда.

– Что-то я не догоняю…

– Вот давай возьмем перелетных птиц: кажется, уж что может быть свободней этих пернатых, лети себе через все границы и таможни хоть с севера на юг, хоть с запада на восток. Между тем перелетные птицы действуют строго в рамках инстинкта и, следовательно, они отнюдь не свободны, стало быть, наши пернатые самые что ни есть невольники матери-природы, хотя бы потому, что всякое отступление от инстинкта влечет за собою смерть. А у человека вместо инстинкта – разум, и он добровольно не сунет палец в соляную кислоту. Значит ли это, что человек несвободен? Отчасти да, потому что он в плену у своего разума, отчасти нет, потому что у него еще есть совесть и душа, которые в другой раз могут распорядиться разуму вопреки…

– Какой вы умный!..

– Я не умный, я начитанный.

– Все равно!

В конце улицы вдруг показался мужичок, верно, из деревенских, который погонял корову, заблудившуюся у нас в поселке, вроде бы монтировкой, и несчастное животное от боли безостановочно испражнялось, мычало и дико выкатывало глаза. Эта сельская сценка показалась мне до того оскорбительной, даже противоестественной в присутствии моей драгоценной девочки, что мне физически стало нехорошо.

– Вообще абсолютно свободными, – тем не менее продолжал я, – бывают только идиоты и уголовники, у которых даже инстинктов нет. Правда, на запад разумно-свободных людей просто так не пускают, только на восток, и то не дальше Магадана, и еще люди не свободны от смертности и любви…

– А в Бога вы верите?

– В Бога я не верю, я Его чувствую.

Мы с Наташей уже стояли у калитки теткиного участка; девочка на прощание мне улыбнулась; тетка тем временем заинтересованно выглядывала из полузанавешенного окна.

Воротясь домой, я уселся у себя на крылечке и принялся подробно припоминать наше давешнее свидание с Наташей Пилсудской, смакуя разные милые мелочи, как то ее уморительные речевые обороты вроде «я вас умоляю», то, как она держала пустые ведра, скрестив руки у живота, как вдруг бесстыдно обнажались ее ровные зубки, когда она улыбалась невесть чему, ее восковое, просвечивающее ушко с проколотой мочкой, в которой, наверное, некогда болталась потерянная серьга…

Из дома вышла моя благоверная и сказала:

– Так! А кто сегодня будет чинить забор?!

И сразу под сердцем у меня стало холодно, как бывает, когда погожим днем на солнце набежит тучка и тотчас померкнут все насыщенные цвета.

Несколько дней, вплоть до нашего четвертого свидания с Наташей, я был сам не свой и, видимо, производил впечатление не совсем нормального человека: я плохо спал, не мог читать, ничего не писал, то часами валялся на диване в маленькой комнате, рассматривая потолок, то бродил, как сомнамбула, по поселку, и у меня в буквальном смысле этого выражения все валилось из рук, включая посуду, которую я всегда мою сам, и мое золотое «паркеровское» перо. Я за эти дни столько перебил посуды, что пришлось потратиться на новую и на две поездки в Болшево, где был ближайший хозяйственный магазин. Благоверная то и дело поила меня настойкой валерьянового корня, но все впустую – я по-прежнему мучился и хандрил.

С утра до вечера и, по крайней мере, половину ночи я думал о Наташе и о любви. В конце концов, у меня вышла целая теория, трактующая о взаимопритяжении (оно же взаимоотталкивание) полов, но, так сказать, в травоядном плане, больше насчет соития двух сердец. Перво-наперво я пришел к такому заключению: любовь – это отнюдь не великое счастье, обновляющее душу, и не благословение природы, как полагал Иван Сергеевич Тургенев, а горе горькое, которое выматывает человека, как продолжительная болезнь. О, как был прав великий Гейне, написавший, что «любовь – это зубная боль в сердце», я бы только добавил, что эта «боль» крайне редко делится на двоих. После мне пришло на мысль, что так называемое взаимное чувство – это даже уже и слишком, это перебор, поскольку любовь самодостаточна и, в сущности, не требует отклика, так как она сама по себе огромна до избыточности и в высшей степени питательна для души. То-то женщины в редчайших, прямо-таки уникальных случаях способны ответить мужчине чувством адекватной энергетики, они просто поддаются и впоследствии сажают нас на материнское молоко. А впрочем, мои измышления мало мне помогли, поскольку я каждую минуту остро чувствовал, что прежде не жил, а копошился, и только теперь, на старости лет, мне открылась вся прелесть бытия как волнующего таинства, которое совершается при участии Высших Сил.

В четвертый раз я встретил Наташу как-то поздно вечером, часу в десятом, когда она сидела на лавочке возле водонапорной башни и, вероятно, от скуки играла в нарды сама с собой; молодежи в нашем поселке не водилось, и бедняге было нечем себя занять. Где-то мычала корова, может быть, та самая, что нам встретилась накануне, воздух был напоен противной сыростью, попахивало дымком, низко над крышами висела луна, сияющая, как блюдо из электрона – есть такой сплав золота с серебром.

Я смело присел рядом, закурил свою трубку и стал молчать. Мы сидели, почти касаясь друг друга локтями, и от близости виновницы моих воздыханий я одновременно и напрягся, и разомлел.

– Я вот все думаю, – вдруг сказала Наташа, – кто вы по профессии? Случайно не педагог?

Я ответил, от волнения и блаженства чуть растягивая слова:

– Сам в недоумении до сих пор. По образованию я физик, долго работал в ФИАНе, но главное дело моей жизни – это писать стихи. Есть такая профессия – поэт, то есть как раз такой профессии больше нет. Раньше была, когда матерились одни трактористы, и родители говорили друг другу «вы». Так что на вопрос, кто я по профессии, я бы ответил так: ходячий анахронизм, реликтовый тип, которого настойчиво вытесняет жизнь, работник их тех, каких давно нет и не надо, как, например, письмоводитель или палач.

– Нет, вы все-таки очень умный!.. С вами даже, вы знаете, тяжело.

– Если бы я был умный, то сидел сейчас на Гавайях, попивал «дайкири» и в свое удовольствие сочинял лирические стихи.

Я помедлил и вдруг сказал, как с цепи сорвался:

– Наташа, можно вас разочек поцеловать?

Это поразительно, но она сделала ресницами «можно», и я ее бегло поцеловал; это был поцелуй с привкусом земляники.

На другой день я проснулся чуть свет и подумал, что больше так продолжаться не может, что нужно что-то делать, иначе недолго сойти с ума. Какие были варианты: в сущности, один – выкрасть Наталью, вывезти ее в багажнике автомобиля на край света, в какую-нибудь среднеазиатскую республику, где с их сестрой не особенно церемонятся, и посадить девушку под замок. Правда, еще можно было впасть в кому, спиться и повеситься, но когда я хорошенько обмозговал эти варианты, мне что-то очень захотелось прежде посоветоваться с врачом.

Был у меня друг, невропатолог Соломон Пудель – к нему-то я и отправился на прием. Сидя у него в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату