кабинете за чашкой чая, я подробнейшим образом поведал ему про свою беду; Соломон меня внимательно выслушал и сказал:
– Это, старичок, называется – психоз, такая разновидность шизофрении, которая у подростков и дуралеев в преклонном возрасте, совсем уже сбрендивших, воспринимается как «любовь». На самом деле это чисто психосоматическое явление, обусловленное возрастными особенностями организма, в частности, спецификой биохимических процессов, и более ничего. К счастью, старичок, это заболевание непродолжительно, и всегда длится ровно четыре года, а потом пациент приходит в себя, если, конечно, он не клинический идиот. Но на сегодняшний день твой случай – это широко распространенная патология, которой человечество подвержено с давних пор. Вообще сумасшедших на земле гораздо больше, чем принято полагать.
– Вот те раз! – воскликнул я и в растерянности плеснул чаем на анамнезы, стопкой лежавшие на столе. – А я-то думал, что любовь – это как раз норма, а не психоз…
– Ну как же норма, когда ты можешь спокойно обойти стороной красавицу, умницу, воплощенную добродетель и вдруг втрескаешься до беспамятства в такое чудище, каких свет не производил!.. Но ты, старичок, не переживай: устроим тебя на месяц-другой к Ганнушкину или в 20-ю больницу, накачаем инсулином, попотчуем транквилизаторами, общеукрепляющее дадим, и ты безусловно придешь в себя…
Как в воду глядел, подлец! Прошло четыре года, я давно отлежал положенный срок сначала у Ганнушкина, потом в 20-й больнице, по два раза ездил восстанавливаться в Липецк и Геленджик, написал большой труд о всеобщей теории поля, развелся с женой и переселился в однокомнатную квартирку в Северном Чертанове, я уже ничуть не страдал оттого, что в качестве поэта вышел из употребления, как «слово-ер», когда в один прекрасный день, именно 21-го августа, я встретил Наташу Пилсудскую у памятника Грибоедову, где вечная «Аннушка» завершает свое кольцо. Я увидел ее издали, и во мне ничто не шевельнулось; она сидела на скамейке с каким-то молодым человеком, без умолку болтала, кокетничала и то и дело закатывала глаза. «Ведь дурочка же, – помню, подумал я, – да еще, наверное, капризуля, и во внешности нет ничего особенного, и чего ты, спрашивается, мучился, старый пес? Ведь настрадался бы ты с ней, если бы четыре года тому назад у нас сложился роман, не приведи Господи, и вообще: давно пора утихомириться нашему брату, российскому мужику, потому что нет на свете такой женщины, которая была бы во всех отношениях по тебе. О, как был прав великий Пушкин: „Ты царь – живи один“».
МЕЧТА
Он был из тех чудаков, которые у нас вечно что-то изобретают, – кто, как водится, вечный двигатель, кто универсальный растворитель, кто квадратное колесо. Фамилия его была, как нарочно, Горемыкин, звали Петром Михайловичем, лет ему было без малого шестьдесят.
Вообще он работал в многотиражке завода «Серп и молот», но главным делом жизни считал свое домашнее рукоделие, питавшееся от дерзновенной инженерной мысли, и этот дуализм доставил ему множество разных бед. Он был на плохом счету у начальства, постоянно лаялся с женой и не ладил с дочерью, часто чем-нибудь травился из-за неразборчивости в еде, страдал гипертонией, псориазом, агорафобией, аритмией, два раза падал в канализационные колодцы, его почему-то сторонились собаки и детвора. Больше всего Петра Михайловича расстраивала дочь, то и дело сбегавшая из дома, и жена, которая не давала ему житья. В другой раз его спасали книги (он был редкий книгочей), но не в полной мере и не всегда.
С годами он стал все чаще задумываться о преимуществах одиночества, поскольку влачить свои дни в семье, вообще на людях, ему давно уже было невмоготу. Человек мыслящий, рассуждал он, особенно если тот день и ночь радеет о благе народном (хотя бы только материального порядка, но это тоже подай сюда), должен жить один, по пушкинскому завету, чтобы ничто не мешало ему сосредоточиться на творческом поиске и никакие помехи не сбивали бы его с истинного пути. Люди ведь дурак на дураке, даже из благонамеренных, им невдомек, что инокам, служащим науке и технике, которых, в сущности, раз-два и обчелся, нужно создать идеальные условия для работы, а именно: обеспечить им существование как бы в пустыне, где никто не приставал бы к ним с общегражданскими мерками и не дергал по пустякам. В лучшем варианте государство могло бы вознаградить этих подвижников, веригоносцев, теми же шестью сотками земной тверди, которыми владеют миллионы простых смертных по всей стране. Единственное условие: расселить эту братию не кучно, как в садовых товариществах, а каждого по отдельности и в глуши. Да еще пусть оно, государство то есть, поможет страстотерпцам построить домик, хотя бы пять на пять, чтобы только в нем помещался рабочий стол, стул, печка и койка больничного образца. И чтобы ни одна собака, включая жен и дочерей, не прознала бы о местопребывании отшельника, не притащилась бы на выходные и не устроила огород.
Как-то раз он мирно сидел у себя в большой комнате перед выключенным телевизором и мечтал о домике пять на пять, когда к нему подкралась супруга, легонько шлепнула его по затылку и спросила:
– О чем задумался, лютый змей?
Петр Михайлович промолчал. Все-таки великая вещь – одиночество, думал он, четыре стены с окошками на запад и на восток, ты сам наедине со своей крылатой мыслью, и больше никого, только ветер посвистывает в печной трубе, да под койкой скребется мышь. И даже одиночество, может быть, самое органичное состояние человека, потому что, во-первых, никто ему так не интересен, как он сам себе интересен; во-вторых, не существует таких людей, которые были бы друг с другом круглосуточно совместимы; в-третьих, недаром в преклонном возрасте, когда человеку открываются последние истины, у него не бывает друзей, он не знается с отпрысками и едва терпит свою жену. Конечно, наберется немало случаев, которые свидетельствуют об обратном, но они скорее аномалия, а не норма, и человек только потому до старости остается общественным животным, то есть активистом какого-нибудь движения, примерным семьянином и любителем широких застолий, что он ограничен, несамостоятелен, побаивается жизни, страшится смерти и оттого остро нуждается в подпорках и костылях. Возьмем примеры из литературы, которые показывают, что даже великие мира сего давали в этом отношении слабину: Лев Толстой потому своевременно не удалился в пустыню, а прожил жизнь в яснополянском сумасшедшем доме, что ему жалко было Софью Андреевну и насиженное гнездо; у Достоевского никогда не было друзей, и он не расставался со своей Сниткиной только затем, что был эпилептик; бобыль Тургенев прицепился к чете Виардо, оттого что чувствовал себя не в своей тарелке, когда ему было не с кем поговорить. И ведь все это были мудрецы и по самой своей сути анахореты, вожделевшие одиночества, – где же тут норма? Тут налицо скорее раздвоение личности, а это как раз аномалия-то и есть. Вот Николай Васильевич Гоголь – этот был столп одиночества, утес, непоколебимый отшельник, который, если не считать казачка Васьки, никакой соборности не терпел.
Обмозговывая свое житье-бытье в уединенном домике пять на пять, единственное затруднение Горемыкин находил в том, что для исполнения одиночества как промежуточного чаяния нужна была самая малость – чудо, которыми вообще чревата русская жизнь, простое, небольшое такое чудо обретения шести соток земли в какой-нибудь глухомани, где если и ступала нога человека, то нечаянно и давно. Кроме того, как довесок к чуду нужен был капитал, тысяч так в двадцать пять, на постройку, пропитание на первых порах, обзаведение, то да се.
Эти фантазии, казалось бы, несообразные с действительностью и материалистическими представлениями о происхождении вещей, тем не менее имели удивительную судьбу – чудо произошло: в Рязани, в доме престарелых, скончалась тетка Петра Михайловича и по завещанию оставила ему пятьдесят тысяч целковых и участок земли где-то между Спас-Клепиками и Тумой.
Горемыкин не мешкая отправился на Рязанщину электричкой, честь честью похоронил тетку, послал своим дамам прощальную телеграмму и поехал смотреть владения, которые располагались километрах в десяти от Тумы, в заброшенной деревне, сиротливо стоявшей, как ему и мечталось, среди дремучих лесов, быть может, тянувшихся до самых прикаспийских степей, откуда в старину на нас навалился приснопамятный хан Бату.
Деревенька когда-то была дворов в десять, избы стояли и заколоченные, и полусгнившие, а у тетки и вовсе остался один сарайчик, впрочем, вполне пригодный для временного житья, все же вокруг густо поросло крапивой, иван-чаем и лебедой. Единственная по-настоящему неприятная статья заключалась в том, что, как выяснилось впоследствии, на дальнем конце деревни существовал в своей сторожке пожилой егерь Семен по прозвищу Помело, но он, на счастье, был нелюдим и целый день пропадал в лесу.