конце концов, сообразив, куда попал, Александр Петрович перестал быть правдоискателем, а стал просто обывателем — не очень прислушивался ко всяким бывшим и (предположительно) будущим эмигрантским народным трибунам и на собраниях бывал исключительно из соображений политической благонадежности и для встреч с добрыми знакомыми. Гражданское волнение проснулось в нем только, когда в период самого азартного захлеба сталинских чисток за границей стали появляться так называемые «невозвращенцы», порой весьма импозантные советские вельможи.
Мотивы, по которым люди этой эмиграции порывали со своей властью, как правило, высокой идейностью не отличались (привычка к легкой жизни, некий — случайный или не случайный — беспорядок в подотчетных суммах или просто прозорливый страх смышленного зайца перед перспективой в Москве стать верблюдом), однако, в огромном большинстве все это были (не в пример послевоенному «Ди-Пийскому» — советскому беженству) еще люди вполне российские, политически весьма грамотные и весьма определенно установленные персоны. Взгляды одних шли почти в кильватере левой эмиграции, у других — буквально на толщину одного переплета подходили к нормальной программе ВКП (б), но все-таки — и те, и другие, от тех и других неизменно — и принципиально — отличались. И казалось, что невозвращенцы могут создать Заграничную Делегацию здоровой — исторически и практически обоснованной — оппозиции. И это тем более, что они сохранили живые связи в самых высоких правительственных и партийных кругах.
Однако эти люди ощущали себя не столько революционерами, сколько фрондирующими генералами в вынужденной отставке. Активное участие в самых фантастических переменах партийного курса породило в них тот вид гражданского скепсиса, от которого до самого циничного «спасайся, кто может, как может и куда может» — только рукой подать. Если у них не было никаких шансов поднять всенародное восстание, потому что их связь с народом ограничивалась короткими служебными отношениями со швейцарами, дворниками и уборщицами, то зато у них были как будто все данные для организации дворцового переворота, однако, те круги в Советской России, настроения которых они отражали и на психологию которых могли влиять — сами только и думали, как бы им не поскользнуться на апельсинной корке глупой случайности и не свалиться в прожорливое горло сталинской мясорубки. Вдобавок ко всему у невозвращенцев не было никакого ни непосредственного, ни посредственного тыла: низовые активисты — как правило — за границу не попадали и невозвращенцами стать не могли, а прочая эмиграция, приветствуя выпрыгивающих из полпредских окон, как афронт для ненавистной советской власти, считала, что в дальнейшем красным перелетам для окончательного обеления следует записаться в «общество ревнителей священной памяти Государя- Мученика Николая II», либо — на худой конец — войти в Республиканско-Демократическое Объединение, а никак не разводить свои собственные и весьма подозрительные (по большевизму) рацеи.
Пропустив, вернее даже — умышленно погасив последнюю возможность смычки с действительностью, эмиграция окончательно стала тонуть во все более и более духовно беднеющей и политически тупеющей фантастике своей собачьей ненависти. И очнувшийся от временного припадка «бессмысленных мечтаний» Александр Петрович, оставив политику, тоже окончательно перешел к очередным делам, т. е. стал просто жить, что, кстати, в это время было всего труднее. Экономический застой навалился вообще на Запад и — в частности — на Францию.
Как всегда в таких случаях, козлом отпущения оказались те, за кого некому было заступиться, в частности — политические эмигранты.
И вот в головокружительной министерской чехарде каждый очередной «премьер на час», заискивая перед парламентом, первым пунктом своей программы объявлял усиление контроля над иностранными рабочими. Проводившие это талантливое и спасительное хозяйственное мероприятие ленивые, праздные, от скуки и шовинизма злые бюрократы придумывали самые кишкомотательные, запутанные и унизительно нелепые процедуры для желающих подтвердить или продолжить свое право на труд (т. е. на жизнь), лишенных всякой материальной и легальной возможности куда-либо переехать апатридов. В эти черные и обидные годы кое-кто покончил с собой, кое-кто, с помощью счастливо найденных добрых друзей и знакомых, переехал подальше, но огромное большинство осталось, притерпелось, приспособилось (порой даже совсем недурно) и — в конце концов — привязалось, как к родной матери, к долго бывшей не слишком жалостливой мачехой, стране. Приспособился и Александр Петрович. Со временем потускнели и стерлись воспоминания о его первой жизни, и даже пресловутая тоска по Родине стала неким сентиментальным призраком, который появлялся порой в самом неожиданном месте, но никакой тени на реальность не отбрасывал. Только Галя никак не могла превратиться в настоящий миф прошлого. Сконцентрированная обидой, как двояковыпуклым стеклом, былая страсть продолжала острой точкой прожигать душу Александра Петровича. На лице случайно встречной, на экране кино, в музыке, в стихах, в тембре незнакомого голоса — нет-нет, да и воскресало нечто, от чего глухо и больно екало сердце, нечто от родинки на одной щеке; светлых с густыми темными ресницами глаз; большого бледно-алого — вечно в движении — с вызывающим блеском белых зубов — рта и большегрудого, нежнокожего, так удивительно сочетавшего застенчивость и бесстыдство, тела. Когда во время войны Александра Петровича вывезли вместе с рабочими французами в Германию и в пределах того промышленного городка, в котором использовался его принудительный труд, стали появляться первые «Осты» — безумная надежда недобитой змеей подняла на дне его души свою ядовитую голову. Однако в этот район никого из родных мест не пригнали.
17. Война и встреча с Родиной
Межу тем война шла своим чередом. Немцы явно проигрывали свою непомерную ставку. Побеждающие союзники, поражая мораль уже отступающей на всех фронтах армии, громили мирное население: бомбили и поливали горящим фосфором все более или менее заметно обозначенные на карте города и городки, вместе со всеми теми им присвоенными «женщинами, стариками и детьми», о горькой судьбе которых еще совсем недавно (при налетых «белых» авиаторов во время испанской гражданской войны) столько горючих слез пролила вся гуманитарная пресса всего свободолюбивого мира. На этот раз гуманисты испугались не на шутку за свою шкуру и окончательно потеряли способность отличать возраст и пол призывной от непризывного. Промышленность, служившая благочестивым предлогом для всей этой демократической резни, страдала, однако, меньше всего: завод Александра Петровича ни разу больше, чем на несколько часов, не останавливался.
Во время бомбардировки — вместе со своим французским отделом, а также невольниками и невольницами других наций — Александр Петрович отсиживался в несокрушимом бункере, который только вздрагивал от разрывов пятитонных бомб.
Но вот дело пошло к занавесу. «Отсиживаться» приходилось все чаще и чаще, и бункер приспособили под постоянное жилье. Сквозь его бетон Александр Петрович слышал, как «музыка войны», меняя содержание и выражение и все время настойчиво приближаясь, превратилась в многочасовую артиллерийскую перестрелку и пулеметную трескотню.
Фронт прошел через городок и, наконец, вступил и в бункер: дверь, которую предусмотрительно не прикрывали до конца, распахнулась от бешеного удара ногой и — на фоне багрового от отдаленных рефлексов, пухлого и плотного дымового облака близкого пожара, облака, как будто нанизанного на огненные нити светящихся пуль, — возникла угрожающая фигура разъяренного бойца. Его слишком широкая каска села набекрень, обмундирование было густо вымазано грязью, а разорванная сверху донизу штанина открывала голое колено, покрытое кровоточащими ссадинами. Держа в одной руке автомат, а в другой гранату, — фигура дикими взъерошенными глазами осматривала поспешно слезающих с нар в тусклом свете ночника французов:
— Кто такие… вашу…?!
— Аlexandre! Alexsandre! — встревоженно загалдели французы. — Иди скорей! Компатриот!
Со смертью в душе (как-никак эмигрант) Александр Петрович вышел из своего угла и объяснил бойцу, что здесь помещаются вывезенные немцами на принудительные работы французы.
Красноармеец еще раз оглядел бункер, как будто проверяя, и показал гранатой на соседнюю дверь:
— А там?
— Женщины работницы, тоже вывезенные принудительно из Польши.