стул, как неожиданно в глаза ему бросилось почему-то показавшееся странным и даже нелепым сочетание двух, нет — трех, составных интерьера кабинета, а точнее — двух портретов за спиной лысого и развернутого в углу красно-белого знамени с волнистыми черными полосками поперек.
Пленник недоуменно оглядел рисованные портреты, на одном из которых была изображена, по- видимому, коронованная особа, а на другом — напыщенный хлыщ с надменно-презрительным взглядом и квадратным подбородком вышибалы, потом перевел взгляд на флаг, закрывавший своим ярко разрисованным полотнищем почти пол-стены, затем — на лысину сидящего перед ним человека, и осторожно прислонил зад к замусоленному краешку стула.
— Встать! — рявкнул лысый, глаза его злобно, словно у хищной птицы, сверкнули. — Не к теще на блины пожаловал! — Он неожиданно скривился в улыбке, показав ряд неровных желтых зубов.
Пленник испуганно дернулся, вскочил и вновь уставился на человека за столом. Но теперь уже боязно, с утроенной настороженностью.
— Где сообщники? Отвечай! Быстро!.. — голос лысого сорвался, перешел на сип.
— Я н… не знаю… Я один, — сбивчиво забормотал парень и быстро заморгал.
— А фамилию свою знаешь, паршивая свинья!
— Н… нет! — вздрогнул тот и неожиданно опустился на стул.
Однако лысый вдруг успокоился, и на самовольный поступок пленника, казалось, не обратил внимания. Не спеша пошвырял с места на место бумаги на столе, встал, вышел вперед, пружинисто приблизился к парню, оглядел его внимательно, снова растянул в улыбке губы и процедил сквозь зубы, покачивая головой:
— Ах какой бедненький, ах какой несчастненький… Ты что, расквашенная рожа, издеваешься надо мной? — Глаза у плешивого помутнели, и над ухом парня вновь грозно прогрохотало: — Грязная свинья!.. Встать! — И резко, с разгону, поддел того за шиворот. Ворот рубахи сердито затрещал, пленник испуганно отпрянул в сторону, зацепился ногой за ножку стула и — что есть силы грохнулся на пол, оставляя в руке следователя разорванный пополам воротник.
Лысый зло выругался, швырнул остатки воротника в лицо парня, заложил руки за спину и, раскачиваясь с носков на пятки, уставился на распластанного у своих ног пленника.
А когда тот несмело поднялся, снова прорычал:
— Так ты будешь признаваться, ублюдок? Где сообщники? Говори!.. — И умело саданул ребром ладони по лицу ничего не понимающего парня.
Всплеснув руками, арестант неестественно вытянулся и снова рухнул на пол.
Лысый досадливо поморщился, не спеша обошел лежащего без чувств парня, кивнул стоящему у дверей сержанту и снова уселся за стол.
Сержант быстро сбегал за водой, опрокинул полведра на голову пленника, а когда тот подал признаки жизни, внимательно оглядел его, затем посмотрел на кислую физиономию своего шефа, отошел к двери и снова замер там статуей.
Как только парень поднялся и, утирая рукавом разбитые в кровь губы, затравленно глянул на своего истязателя, тот неожиданно смягчился, вздохнул устало, потискал ладонями виски и вполне миролюбиво пробурчал, махнув рукой:
— Садись!.. Сам виноват, сказал бы правду — и все было б в норме. — Он пожевал губами, откинулся на стуле и снова примирительно обронил: — Ладно, черт с тобой, пока повременим с этим. Скажи, как зовут — и ладно. — И уставил на пленника округло-рыбьи глазки.
Парень опять часто заморгал, лицо его нервно дернулось, глаза заблестели, и вдруг по изуродованным ссадинами щекам пробежали две маленькие, искрящиеся на солнце бисеринки — он заплакал, без всхлипов, тихо, спокойно, безысходно.
Кто я? Кто?! Он не знал. Память не хотела отдавать свою тайну. И он невольно поймал себя на мысли, — чудовищной, дикой, просто немыслимой здесь, в этом отвратительном кабинете, перед этим нелюдем, палачом! — что он рад, беспредельно рад от того, что не знает, не ведает, кто он и откуда. И не хотел сейчас этого знать. Не хотел! Чтобы не выдать. Невольно. Случайно. Не вытерпев избиений, пыток, унижений.
Но кого он мог выдать? Кого?!. Однако надо что-то отвечать. Но — что?
Что?!
Где-то далеко, в пугающей бездне сознания, — еще не до конца очищенного от наплыва всевозможных псевдореальных наслоений, жестко скрученного физической и душевной болью, — вдруг стала появляться еле заметная светлая точка, готовая вот-вот осветить своим еще не окрепшим, совсем еще слабым огоньком ту неуловимую, скрытую бороздку в непросветной черной мгле памяти, в которой затаились долгожданные ответы на все терзавшие его вопросы. И в первую очередь они были нужны ему. Ему! А не этому бездушному, безмозглому животному.
Но такой ли он безмозглый?.. И что ему сказать, чтобы как-то смягчить эту мерзкую, поганую душонку, чтоб хотя бы немного удовлетворить его профессиональное и, по-видимому, переросшее в патологическую болезнь любопытство ищейки, и, наконец, хоть этим на какое-то время оттянуть миг развязки? Неминуемой развязки. По всей вероятности, пугающей развязки и, скорее всего, — трагической…
— Хочешь разжалобить меня своими соплями? — снова оскалился лысый и с явным удовольствием скрестил руки на груди. — Ну, ну, валяй. — Потом подался вперед, уперся о край стола своим жиденьким животиком и таким же булькающе-мерным голоском опять поинтересовался: — Так как тебя зовут, недоносок?
Пленник растерянно затряс головой, размазал по лицу слезы, шмыгнул распухшим, чуть свернутым в сторону носом и еле слышно проговорил:
— Н… не знаю, я… забыл…
— Не знаю! Забыл! — гундося, передразнил его лысый, быстро вынул из папки большую цветную фотокарточку и швырнул ее на стол. — А это что, знаешь? Не забыл?
Пленник настороженно вытянул вперед шею — на фото была запечатлена картина в массивной позолоченной рамке. А на картине — сидящий в роскошном плетеном кресле самодовольный молодой человек в ослепительно белой рубахе-манишке и светлых узких брюках конца прошлого века. Нога его с четко заостренным коленом была беззаботно перекинута на другую — и словно для того, чтобы безвестному художнику было легче изобразить, а может быть, и подчеркнуть его дорогие и сверхмодные в ту далекую пору ботинки.
— Так знаешь? — уже злее повторил следователь. Он вышел из-за стола, сунул фотокарточку под самый нос парню и рявкнул: — Или тоже забыл?!
Пленник удивленно округлил глаза, вновь часто захлопал ресницами, испуганно глянул на лысого и снова уставился на фото. Он узнал человека, изображенного на картине — это был он сам! Только чистенький, выхоленный, с надменным, жестким взглядом, и пленник подумал, что сходство с ним было, к сожалению, только поверхностным, контурным. И — неожиданно позавидовал своему безвестному двойнику. Но не его чистой и не заляпанной кровью и грязью одежде, нет. А его подчеркнуто независимому виду. Его гордому и, одновременно, неброскому, почти доброжелательному превосходству над всем окружающим. Его еле заметной усмешке на устах, и даже, казалось, чуждому здесь, на этой живописной, прекрасной картине, бесовскому огоньку снисходительного презрения в слегка прищуренных глазах.
Пленник неотрывно, почти не моргая, смотрел на фотографию и почему-то никак не мог оторвать взор от нее. И парню вдруг почудилось, что изображенный на картине юноша подмигнул ему. Конечно, это был бред. Однако внутри пленника, — где-то глубоко, в самом затаенном уголке его распирающей от частых и глухих ударов сердца груди, — неожиданно что-то сдвинулось. И сразу как будто что-то изменилось в его растоптанной, раздавленной душе. Словно резко открылась какая-то невидимая, запредельная задвижка, за которой все время пряталось то давно затертое, то вконец забитое, — однако всегда неустанно теплившееся там, — которое зовется просто и понятно — человеческим достоинством.
Он отвел глаза от фотокарточки и теперь уже смело посмотрел на своего мучителя.
Уловив во взгляде пленника пока мало понятную ему перемену, он сразу же убрал с лица свою идиотскую ухмылочку и настороженно отступил назад. Скулы у следователя заострились, нервно заходили желваки и, как всегда в таких случаях, появилась растерянность.