Лимпопо, или Дневник барышни-страусихи. Роман. На язык homo sapiens перевел, обработал и подготовил к печати Геза Сёч
От редакции
Геза Сёч, венгерский поэт, прозаик и драматург, родился в 1953 году в Трансильвании, которая после Первой мировой войны была включена вместе с более чем тремя миллионами венгров в состав Румынии. До 1920 года этот край с романтическим для нашего слуха названием веками был частью Венгерского королевства либо самостоятельным княжеством, почему и сегодня там проживает значительное, хотя и тающее с каждым годом, венгерское меньшинство.
Широкую известность Геза Сёч получил как участник сопротивления режиму Чаушеску, один из организаторов нелегального журнала «Эллен-понток» («Контрапункты») и автор открытых писем диктатору с требованиями изменить конституцию страны. В последние годы инфернального режима, с 1986-го по 1989-й, будучи выдворен из страны, он жил в эмиграции на Западе. А после свержения диктатуры стал одним из руководителей Демократического союза венгров Румынии и членом румынского Сената. В последнее время, не порывая связей со своей «малой» родиной, живет и работает в Венгрии.
Из этой краткой биографической справки кто-то, может быть, сделает вывод, что автор предлагаемого вниманию читателей текста, должно быть, из ряда тех политически ангажированных интеллектуалов, кто свой поэтический дар использует для достижения, пусть крайне важных, насущных и благородных, но прагматических целей.
По счастью, это не совсем так. Или совсем не так. Политика и поэтика, может быть, и пересекаются в книге Гезы Сёча, но где-то за горизонтом повествования, весьма далеко — как параллельные прямые у его соотечественника-трансильванца Яноша Бойяи, одного из первооткрывателей неевклидовой геометрии. Да и вопросы, которыми задается автор, того же далекого от прагматики свойства.
В романе «Лимпопо» — дневнике барышни-страусихи, переведенном на язык homo sapiens и опубликованном Гезой Сёчем — мы попадаем на страусиную ферму, расположенную «где-то в Восточной Европе», обитатели которой хотят понять, почему им так неуютно в неплохо отапливаемых вольерах фермы. Почему по ночам им слышится зов иной родины, иного бытия, иного континента, обещающего свободу? Может ли страус научиться летать, раз уж природой ему даны крылья? И может ли он сбежать? И куда? И что вообще означает полет?
Не правда ли, знакомые вопросы? Помнится, о такой попытке избавиться от неволи нам рассказывал Джордж Оруэлл в «Скотном дворе». И о том, чем все это кончилось. Позднее совсем другую, но тоже «из жизни животных», историю нам поведал американец Ричард Бах в своей философско-метафизической притче «Чайка по имени Джонатан Ливингстон». А наш современник Виктор Пелевин в своей ранней повести «Затворник и Шестипалый», пародируя «Джонатана», сочинил историю о побеге двух цыплят- бройлеров с птицекомбината имени Луначарского, которые тоже, кстати, ломают голову над загадочным явлением, которое называют полетом.
Пародийности не чужд в своей полной гротеска, языковой игры и неподражаемого юмора сказке и Геза Сёч, намеренно смешивающий старомодные приемы письма (тут и найденная рукопись, и повествователь-посредник, и линейное развитие сюжета, и даже положительный герой, точнее сказать, героиня) с иронически переосмысленными атрибутами письма постмодернистского — многочисленными отступлениями, комментариями и цитированием идей и текстов, заимствованных и своих, поэтических, философских и социальных.
Что из этого получилось — судите сами.
Предисловие
Уильяму Листу Хит-Муну
Весть о том, что где-то неподалеку какие-то пришлые бизнесмены занялись разведением страусов, в наш город привез заезжий удмурт. И с тех пор я все собираюсь туда наведаться. Когда я услышал об этом впервые, мне стало грустно. Страусы? В наших краях?
В эпоху социализма, к тому же в нашем умеренном климате, периодическое повторение некоторых событий являлось всегда своеобразным знамением, предвещающим что-то чарующее и необыкновенное. К примеру, при Чаушеску в течение всего года невозможно было купить апельсины — исключением были лишь предрождественские недели, да и то до поры до времени. Так что первый оранжевый блеск в вечно темных витринах или таинственной глубине магазина свидетельствовал о приближении праздника убедительней, чем все волнующие приготовления к Светлому Рождеству в дни Адвента. Когда я замечаю апельсин на какой-нибудь дальней полке, у меня и сегодня радостно ёкает сердце. Красная, похожая на круглые леденцы, редиска и золотистый бобовник предвещали приход весны, черешня — наступление лета, словом, так это было у нас — в условиях умеренного климата и народной демократии.
Но с приходом рыночной экономики продавать стали все подряд и в любой день года, и ожидаемые целый год краткие остановки вечного круговорота, которые делали мир предсказуемым и наполняли серые будни метафизическим смыслом, исчезли из нашей жизни.
Так и со страусами. Ну посудите, найдется ли среди нас человек, у которого страус ассоциировался бы не с Африкой? Думаю, не найдется. Оно конечно, в кино и в книгах, на картинках и в зоопарке — это пожалуйста. Но чтобы страусы бегали по нашим пастбищам? В окрестностях города?
С гневом в сердце думая об отечественных страусоводах, я твердо решил избавить этих птиц, самых крупных, кстати, на нашей планете, от их несуразного, ибо чуждого природной среде и ландшафту, и пошлого положения.
В населенный пункт Ф. я отправился поездом, прихватив с собой разводной ключ и ножницы для резки проволоки. Из газет я узнал, что именно здесь, по соседству с этим приграничным городом, устроили свою ферму страусоводы, рассчитывая на то, что на рынках Вены и Будапешта, Белграда и Бухареста здоровое и нежирное мясо страусов будет пользоваться растущим или хотя бы стабильным спросом.
— На страусиную ферму, — сойдя с поезда, сказал я таксисту, кемарившему на полуденном солнцепеке в черной «победе», унаследованной от прежнего режима.
— Так ведь… — начал он, — так ее же…
И, умолкнув на полуслове, посмотрел на меня с улыбкой, тоже явно унаследованной от бывшего режима.
— Откуда будете, позвольте полюбопытствовать? — Я представился. — Ах, так… Понятно… это у соляной шахты… минут десять от силы… Я живенько вас домчу.
И живо меня домчал. Я постучал в дверь сторожки, примыкавшей к большим воротам, увенчанным полукруглой синей вывеской с начертанной деревенскими полиглотами крупной надписью: ZUM STRUCC [1]. А ниже, буквами помельче: «Птицеферма ‘Гигант’».
Вокруг ни души, я имею в виду — никого из двуногих. Двор зарос сорняками, на скамейке гнила забытая шахматная доска, а в бассейне для декоративных рыбок не было не то что рыбок, но даже воды. По двору пробежала кошка — обыкновенная серая, полосато-пятнистая.
Клетки были пусты.
Конторские помещения — тоже, лишь в одном из них обнаружился колченогий топчан.
Пуст был и дровяной сарай, где в выбитое окно был вставлен картонный переплет от «Капитала» Маркса, а на полке стояла пустая бутыль с этикеткой, на которой сделанная от руки надпись гласила: