4.
Итак, все это слишком необычно для переводчика. Но здесь трудности не кончаются. Ибо главную из них составляет
к такому модернизм нас давно приучил. Я имею в виду нечто более фундаментальное: грамматику как основу мысли. Грамматику, главными координатами которой являются Имя и Глагол, иначе - мысль о вещи и мысль о действии.
Однажды греческий богослов Христос Яннарас спросил меня: какая грамматическая категория существеннее всего в русской поэзии? Я не задумываясь ответила: несомненно существительное,
Действительно, вес имени в русском стихе огромен, вплоть до опытов полной безглагольности у Фета и у поэтов начала ХХ века, когда Имя стало едва ли не первой темой и религиозной, и эстетической мысли в России двадцатого века: сравни «философию имени» у П. Флоренского, С. Булгакова, А. Лосева, Вяч. Иванова... С этой темой часто была связана мысль об эллинском и византийском начале русского языка и русской культуры. Отзвуки этого своеобразного почитания имени (именно имени, слова, а не языка как такового) мы встретим в поэзии символистов, Н. Гумилева, О. Мандельштама, М. Цветаевой - вообще говоря, у всех значительных русских поэтов последнего столетия (исключение здесь составит Б. Пастернак, у которого мистика и магия имени неощутима и, возможно, - при его тяге к просторечию и прозаизму - даже нежелательна). Язык предстает при этом как своего рода словарь без грамматики, собрание имен - собственно говоря, как реестр имен существительных в единственном числе и в именительном или звательном падеже. Имен, которые выражают сущность, или эйдос, или энергию вещи и обладают особой силой. На вершине этого собрания имен, «блаженных слов» - имена личные. Самостоятельная сила, субъектность Имени - сюжет классического «имяславного» восьмистишия раннего Мандельштама[10].
Да, все это так, но что делать с Пушкиным? Нерв его стихотворного языка несомненно составляет
В своей истории русская поэзия становилась все более и более поэзией имени, созерцанием имен (отвечая, между прочим, вектору исторического изменения самого русского языка, который с веками чрезвычайно упрощает и ослабляет грамматику глагола, теряя времена с их тонкими различениями действия и сохранив единственное их различие, завершенность-незавершенность). Но в начале и на вершине ее - глагольная лирика Пушкина. Вот это я и ответила Христосу Яннарасу. Он с радостью заметил, что именно глагольность такого рода была основой классической греческой лирики.
Однако при чем здесь грамматические предпочтения русской поэзии? Прежде всего при том, что переводить стихи Целана я хотела на язык этой традиции, отучившей нас ценить глагольность. И, вместе с тем, приучившей нас к тому отношению к языку, которое, может быть, и заставило Целана сказать: «Я русский поэт».
Обсуждая тему
Чтобы найти другое, живое слово, необходимо прежде всего забыть слова, оказаться перед неименованным. Назвать вещь, произнести имя, забыть, вспомнить имя или слово - действия чрезвычайно значительные; иногда они прямо уподобляются священнодействию (как у Блока: «
Выход в пространство имен затруднен: поэтическое слово является как взрыв, катастрофа, «дуговая растяжка». Этому почтению к имени корреспондирует «негативная поэтика» - постоянное неназывание чего-то центрального, «молчание в словах» - и тема бедности, негодности наличного языка (тютчевское «
У Целана все слова как будто граничат с тем Именем, которое запрещено произносить всуе. Sehen (видеть):
(Глядит, ведь оно с глазами),
graben (рыть):
(Земля была в них, и
они рыли).
