Все слова, но особенно - заметим сразу же - глаголы, как в приведенных стихах. Странное волнение, сопровождающее эти простые слова - «видеть», «рыть» в личной форме третьего лица, - говорит нам о том, что здесь происходит нечто чрезвычайное, преступается какой-то запрет, оглашается тайна. Быть может, поэтому Целан так любил Мандельштама, которого отличала та же словобоязнь, трепет перед называнием вещей по имени. О «свирепом словесном целомудрии» Мандельштама прекрасно писал С. С. Аверинцев:

И блаженное, бессмысленное слово

Первый раз произнесем.

Однако и здесь есть нечто решительно противопоставляющее Целана Мандельштаму. Словесная экономия Мандельштама входит в его общую «науку расставанья»: найденное слово покидает говорящего, возвращается в «чертог теней», летит

вослед лучу,

где нет меня совсем.

Разлука и утрата у Целана уже за плечами: его слово - слово Встречи, оно приходит, должно прийти в своей страшной и воскрешающей силе

hoffen:

auf

sein hochstes, umrocheltes, sein

haderndes Wort

(надеяться:

на

Его лучшее, разъяренное, на Его

раздирающее слово ).

Эта поэзия - не элегическая «наука расставанья», а страстные упражнения в некоей новой науке, науке невозможной, но предельно, единственно необходимой встречи. Наука ожидания и провокации такой встречи, вызов.

Позволим себе спросить: какой грамматической категории могло бы принадлежать то Слово, haderndes Wort, раздирающее слово, на которое надеется Целан в этих строках? Я почти уверена, что «блаженное слово» Мандельштама - имя. У Целана же, мне представляется, ожидаемое, провоцируемое слово - никак не имя. Скорее всего, здесь должен прозвучать глагол повелительного наклонения, глагол, подобный тому, который звучит в начале Книги Бытия - или в эпизодах евангельских чудес: «Хощу, очистися!».

Читая и переводя Целана, я с необыкновенной ясностью и едва ли не впервые почувствовала глагольность библейского повествования, которое так не похоже на наши привычки думать о «последних вещах», что мы забыли о самой возможности другого видения.

В удивительной центрированности на глаголе, иначе говоря, на действии - куда больше, чем в разорванном искалеченном синтаксисе, - мне видится самая существенная новизна лирической речи Целана. И поскольку слово, во всей его грамматической конкретности, и есть дело поэта, эта новизна необычайно богата последствиями. В сущности, Целан предлагает нам новую грамматику созерцания - новый его непредметный предмет.

В созерцании имен, которое знакомо нам по русской поэзии, да, вероятно, по всей европейской поэзии христианской эпохи, присутствует молчаливая предпосылка некоего второго мира, «иного мира», существенно иной реальности, вне времени и протяженности, умопостигаемой или вечной. В привычном употреблении ее можно назвать платонической. Созерцание идей или форм, которые, вообще говоря, представляют собой вещи - вещи иной природы, умопостигаемые, но тем не менее вещи. Навык овеществления созерцаемого, даже если это созерцаемое содержит в себе динамику и действие, сильнее, чем любая мыслительная установка. Мир этого созерцания - отграниченные, вынутые из времени умопостигаемые «вещи», «формы вещей». Из таких «вещей» состоит метафизика, они расставлены на ее космических стеллажах. Помимо таких «вещей», за ними, остается «Ничто», некая антивещь, антиформа, которая также каким-то образом может быть созерцаема.

В мире Целана нет места ни для какой «второй», метафизической реальности:

Uеber aller dieser deiner

Trauer: kein

zweiter Himmel

(И надо всей этой твоей

скорбью: никаких

других небес) -,

никакого «второго неба» и «второй земли». То, о чем он говорит, невидимое, утраченное, присутствует здесь,

heimgeholt in sein Heute -

(взято в свое Сегодня).

Нет Элизия, нет «чертога теней», утешительной платоновской области блаженных имен, имена сгорели вместе с теми, кого они называли:

Alle die Namen, alle die mit-

verbrannten

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату