Все слова, но особенно - заметим сразу же - глаголы, как в приведенных стихах. Странное волнение, сопровождающее эти простые слова - «видеть», «рыть» в личной форме третьего лица, - говорит нам о том, что здесь происходит нечто чрезвычайное, преступается какой-то запрет, оглашается тайна. Быть может, поэтому Целан так любил Мандельштама, которого отличала та же словобоязнь, трепет перед называнием вещей по имени. О «свирепом словесном целомудрии» Мандельштама прекрасно писал С. С. Аверинцев:
Однако и здесь есть нечто решительно противопоставляющее Целана Мандельштаму. Словесная экономия Мандельштама входит в его общую
Разлука и утрата у Целана уже за плечами: его слово - слово Встречи, оно приходит, должно прийти в своей страшной и воскрешающей силе
(надеяться:
на
Его лучшее, разъяренное, на Его
раздирающее слово ).
Эта поэзия - не элегическая «наука расставанья», а страстные упражнения в некоей новой науке, науке невозможной, но предельно, единственно необходимой встречи. Наука ожидания и провокации такой встречи, вызов.
Позволим себе спросить: какой грамматической категории могло бы принадлежать то Слово
Читая и переводя Целана, я с необыкновенной ясностью и едва ли не впервые почувствовала
В удивительной центрированности на глаголе, иначе говоря, на действии - куда больше, чем в разорванном искалеченном синтаксисе, - мне видится самая существенная новизна лирической речи Целана. И поскольку слово, во всей его грамматической конкретности, и есть дело поэта, эта новизна необычайно богата последствиями. В сущности, Целан предлагает нам новую грамматику созерцания - новый его непредметный предмет.
В созерцании имен, которое знакомо нам по русской поэзии, да, вероятно, по всей европейской поэзии христианской эпохи, присутствует молчаливая предпосылка некоего второго мира, «иного мира», существенно иной реальности, вне времени и протяженности, умопостигаемой или вечной. В привычном употреблении ее можно назвать платонической. Созерцание идей или форм, которые, вообще говоря, представляют собой
В мире Целана нет места ни для какой «второй», метафизической реальности:
(И надо всей этой твоей
скорбью: никаких
других небес) -,
никакого «второго неба» и «второй земли». То, о чем он говорит, невидимое, утраченное, присутствует здесь,
(взято в свое Сегодня).
Нет Элизия, нет «чертога теней», утешительной платоновской области блаженных имен, имена сгорели вместе с теми, кого они называли:
