И тем не менее… Позади остался “конец века” — ситуация декаданса, упрямо повторяющаяся уже несколько столетий. Если в 1997 году попытка сказать, что псевдокарнавальные продукты постсоветского распада не могут быть сочтены значительным итогом культурной перестройки, казалась дерзостью или ретроградством, то спустя всего год та же мысль вызывала снисходительный кивок: “Да кто же этого не знает, постмодернизм у нас кончился”. Ну и слава богу. Хотя и не вполне верится.
Сейчас та волна как будто и вправду схлынула. Стали видны и слышны имена, некоторые знакомые, другие новые… Не буду сейчас их называть. Попробую сделать прогноз, касающийся нашего сегодняшнего положения в культуре. “Какое, милые, у вас” -летье на дворе? Двадцатое или двадцать первое? Если взглянуть на предшествующие два века, то можно сказать, что настоящий век никогда не совпадал с календарным. В полной мере культурная ситуация каждого следующего столетия складывалась где-то между пятым и пятнадцатым годом. Судя по этой аналогии, мы только еще выходим из состояния паузы, ожидания. Хотя и остаемся в состоянии резкого размежевания культуры: на массовую и на ту, на продолжение которой мы все-таки надеемся.
Это размежевание — заданное и необратимое условие культурного существования. Петросян останется Петросяном, и даже ходить на него меньше не будут оттого, что кто-то с иным вкусом скажет о нем все, что думает. Ходить на него будут. И пусть ходят. Имеют полное право. Важно, чтобы в культуре осталось иное право — сказать, что€€ мы об этом думаем. И чтобы было где и кому это можно сказать.
Должен сразу сказать, что иного, кроме как свободного, опыта осознанного существования в культуре я не имею по возрасту: горбачевская перестройка и гласность совпали с моей студенческой юностью. Впрочем, еще в школе мы с одним моим другом-стихотворцем, сидя под портретом Черненко на избирательном участке, расположившемся в нашем классе английского языка, размножали на пишущей машинке тексты Солженицына (“К девятому дню” — памяти Твардовского, что-то из заявлений 1973—1974 годов, всё из приложений к имковскому карманному изданию “Теленка”). Если считать это осознанной культурной активностью — то и тогда мы уже были внутренне свободны или, по крайней мере, беспечны.
Весной 1990-го я собрал и подготовил к печати сборник материалов научной конференции, посвященной М. Кузмину и устроенной в новооткрытом музее Ахматовой, вполне сенсационный и, по старорежимным понятиям, полный антисоветских измышлений. Перед сдачей его в типографию я обязан был представить рукопись в цензуру. Идя в контору Главлита на Садовой с толстой папкой машинописи, я прикидывал в уме — возможны ли какие-либо трудности с разрешением на публикацию. По всему выходило, что невозможны. Сборник, во всяком случае, составлялся безо всякой оглядки на внешнего и внутреннего цензора. Разрешение было получено без промедления.
Таким образом, долго мечтать о свободной культурной работе моему поколению не пришлось — она сама шла в руки. Принято сетовать на трудности существования в рыночных условиях. Но когда продукты в Петербурге выдавались по талонам и каши для детей варились на сухом молоке из гуманитарной помощи Евросоюза — мои и моих коллег историко-литературные работы шли в печать, выходили и даже худо-бедно оплачивались. Жить на эти гонорары не было, конечно, никакой возможности — многие, особенно из Петербурга, уехали за границу.
Многие, особенно в Петербург, потом возвратились. Мое поколение, стартовавшее в условиях свободы, кажется, не может пожаловаться на внешние трудности в работе. Моими сокурсниками и товарищами по Тартускому университету были Григорий Амелин, Аркадий Блюмбаум, Геннадий Обатнин, Игорь Пильщиков, Алексей Плуцер-Сарно, Ирина Шевеленко — называю лишь выпустивших за минувшее десятилетие книги. Я думаю, кстати, что в смысле успешной самореализации в самых разных областях, от истории литературы до сетевой культуры, мое поколение в Тарту — едва ли не самое яркое. Не в последнюю очередь благодаря свободным условиям этой реализации.
Грех жаловаться и мне. В годы перестройки, в том же Тарту, я впервые прочитал двух поразивших меня авторов — А. Н. Егунова, писавшего под псевдонимом Андрей Николев, и Евгения Харитонова. Обоих я считаю классиками, пусть до поры и “подземными”. Обоих мне выпало счастье в разное время впервые профессионально издать для русского читателя. В 1986 году в семинарии покойной Зары Григорьевны Минц я начал заниматься поэтикой Кузмина — так случилось, что его поздний шедевр, предсмертный Дневник 1934 года, чудом сохранившийся в советских условиях, я, спустя двенадцать лет, прокомментировал и опубликовал. О такой работе в студенческие годы я мог лишь мечтать. О такой удаче мечтает всякий историк литературы.
Иное дело — контекст и критерии культурной работы, тогдашней и сегодняшней.
Приход свободы, сопровождаемый непременной революционной романтикой, высвободил сильнейшую культурную энергию, прежде репрессированную. Пресловутый российский литературоцентризм, прежде чем сойти на нет в условиях рыночных реформ, был явлен нам, что называется, в полную силу. Филологии, дочке или сестре литературы, тоже перепала часть общественного внимания. Ее нынешняя маргинализация была, пожалуй, непредставима. Но и наступившая с уходом социализма эпоха романтического, дикого капитализма тоже, как ни странно, оказалась плодотворной для литературы, продемонстрировав неожиданные культурные альянсы — прежде всего культуры и новых медиа. К сожалению, о феномене новой медийной культуры, когда площадкой для литературного факта стала новостная пресса (“Коммерсантъ”, “Сегодня”, “Русский телеграф”) и глянец (“ОМ”, “Матадор” и др.), также приходится говорить в прошедшем времени. Пришедшая тогда в медиа генерация блестящих авторов (Александр Тимофеевский, Екатерина Деготь, Аркадий Ипполитов, Вячеслав Курицын, Борис Кузьминский и др.) не воспитала смены и, поменяв в силу разных причин поле культурной активности (последним из могикан остается, на мой взгляд, Григорий Ревзин), оставила после себя в лучшем случае пустоту, в худшем — агрессивную некомпетентность.
Удивительно, однако, другое. Прошедшие двадцать полусвободных и свободных лет изменили многое — резонансное поле литературы, ее общественный статус, ее экономику. Но
С одной стороны, такая разобщенность, отсутствие консенсуса не только применительно к актуальной словесности, но даже к истории литературы (например, для одних Введенский стоит в одном ряду с Пушкиным, другим — все еще приходится объяснять, кто это вообще такой), не может не огорчать. С другой — в разнообразии итог и залог свободы. Появление литературной “Роснефти”, право, было бы огорчительней.
