не кажется.
Переход от очевидности бытия-при-теле к загадке и тайне этого самого бытия можно рассматривать как свидетельство зрелости философии. Пробуждение и первоначальное развитие философской мысли знаменуется увлеченностью тайной самой мысли: именно здесь находится большинство не дающих покоя головоломок. Период от Декарта до Гегеля включительно предстает как время первостепенной занятости теориями познания. Что есть и как возможна мысль? Что есть истина? Отчетливо просматривается притягательность и высший статус философии духа. Марксизм же, в некотором смысле, есть пресыщение философиями духа, аллергия на нарциссизм рефлексии, занятой исключительно проблемой собственного обоснования.
Но решительный поворот начинается с Ницше, для него обстоятельства бытия-при-теле достойны не только вдумчивой регистрации, но именно удивления: сюда смещается фокус тайны как таковой. Следующий шаг в сторону загадки телесности делает Фрейд: с точки зрения психоанализа телесное (психосоматическое) интереснее, таинственнее, а главное, сложнее ratio. И, наконец, Фуко, в своих основополагающих работах фактически совершает ревизию европейской метафизики, пересматривая ее основные вопросы сквозь призму телесности. Вклад Мишеля Фуко можно вкратце резюмировать как переход от
Переход к новой привилегированной зоне таинственности, пожалуй, даже важнее, чем степень вразумительности даваемых ответов, поэтому момент перехода следовало бы обозначить контрастнее.
Вот акупунктура удивления традиционной метафизики. Кант: как удивительно, что существует моральный закон во мне. Эйнштейн: самое непонятное в этом мире то, что он понятен. Да и Гегелю едва удается скрывать удивление перед умопостигаемостью сущего.
Теперь представим себе кульминацию страсти и последующую негу двух влюбленных. Например, в фильме Лео Каракса “Дурная кровь”. Там совсем еще юная девушка говорит парню: “И когда в моих зрачках отразится растущий диск луны, знай: я кончила”. Ее возлюбленный неутомим в обретении знания. Неутомим, как Лао-цзы или дон Хуан, хотя и идет своим путем. Когда интенсивность страсти сменилась пассажами неги, влюбленные могли бы попытаться выразить формулу благодарного удивления. И звучала бы она так:
Чудо бытия-при-теле по степени своей непостижимости превосходит чудеса Ветхого завета. Но его ежедневная данность и некоторая удаленность от сферы умопостигаемого (где и располагается накатанная колея большинства дискурсов философии) долго препятствовали даже серьезной постановке вопроса. Между тем если в порядке шуточного сравнения сопоставить траекторию чемпиона мира по горному слалому и траекторию мысли Гегеля, сделанные навскидку выводы могут вывести за пределы шутки. Окажется, что у Гегеля скорость, конечно, побольше, ибо его Я-десант, совершающий свой слалом, не отягощен телесностью. Зато фигура слаломиста во плоти непостижимее, начиная от уровня мотивации до сохранения единства многомерного пребывания в подлунном мире: ни на одном из виражей он не покидает бытие-при-теле ради бытия как такового и сохраняет всю полноту определений человеческого.
Многое объясняется простой цеховой солидарностью жрецов Логоса; здесь применимы слова Маркса, сказанные в адрес Гегеля, который “ставит дело логики выше логики дела”. Практически с самого зарождения метафизики возникает и тут же становится общим местом противопоставление примитивной плотской любви и возвышенной любви духовной. Любовь охотно принимается в качестве высшего предназначения или, так сказать, высшей способности, однако она “переосмысляется”, причем глагол
8. Превратности Эроса
Говорят: прочь от похоти, обратите взор к горнему. Возлюбите Бога, истину, книгу. Возлюбите, наконец, и ближних своих — но не соприкасаясь телами. Так говорят в пылу обличений, а будучи застигнутыми врасплох, оправдываются: да мы что? Мы ничего. Мы только глазками, только глазками… И отводят в сторону свои масленистые глазки.
Старая знакомая песня фальшивомонетчиков, неспособных честно справиться с нуждой, перенести горькую участь как подобает господину и как удается немногим свободным умам. И никто не потрудился объяснить, какие же такие сверхтрудности преодолевает взыскующий горней любви?
Впрочем, нет — Зигмунд Фрейд попытался сделать это. Он выступил в роли Аарона громогласных, но косноязычных моисеев. Фрейд сумел расслышать голос плоти далеко за пределами простых плотских влечений, оказавшихся очень даже непростыми: все это он поведал нам в историях про вытеснения и сублимации. И скольким моралистам, столетиями потчевавшим нас и друг друга возвышенными банальностями, пришлось замолчать — одно это уже вызывает уважение.
Но кое-что очень важное психоанализ не раскрыл — как раз то, что открывается свободному уму в отличие от ума изощренного. Вопрос касается ценности сублимации и степени ее, так сказать, удаленности от первичных позывов. Все эти, которые
Подумали бы лучше о простом уважении, которое им оказывают неизвестно почему. Ибо в этой мнимо возвышенной (то есть сублимированной), уклонившейся от своей колыбели любви слишком много “естественного” в смысле простых эпифеноменов начинающего осознавать себя духа. Разве любовь к Единому, или к Благу, не содержит в себе расчета на взаимность? Да я бы сказал, что она вся пронизана расчетом, своекорыстием, какое нечасто встретишь в мире плотских утех, на обличении которого специализируются благолюбцы. Любить начало, сулящее тебе бессмертие и как бы даже дающее его в акте самоотверженной любви, не так уж и трудно. И совсем не противоестественно. Стало быть, перечень заслуг так-возлюбивших слегка преувеличен: привычка уже знакомая нам, та же, что и у рыцарей всепрощения.
А влюбленные в произведение, в зеркало собственного возможного инобытия — разве у них есть