— Дустик, — позвал он нежно, — а ты зачем к ректору?
Евдокия во все стороны излучала вызов “а слабо тебе меня завалить”. Она была в чем-то полумонашеском, черно-длинно-широком, но вблизи оказалось: в полутьме просвечивают таинственные холмы. Вечнотягучим голосом она начала говорить про звонок своей маман к ректору: надо забрать документы на лето, ехать в ГИТИС на режиссерский поступать.
— А кто твоя родительница?
— Ну, она входит вообще-то в пятерку лучших адвокатов Перми, — сказала Дустик и дышать прекратила вовсе, но это не пугало, а наоборот, возбуждало. (Она еще делала взмах рукой, состоящей из смуглого тягучего меда...)
Дустик рассказала ему в пятнадцатый раз историю, которую он воспринял так: кишащая со всех сторон (от повторений). Да и все ее так воспринимали, эту историю. Сокращенно, отжатые от повествовательной жижи, факты выглядели так: после школы Дустик не поступила в ГИТИС и устроилась гардеробщицей в один театр. Знаменитый московский актер Н. к ней приставал с простым мужским предложением. Старый козел. Она отказала. А он в ответ: “Да кому ты нужна, чего ты ломаешься!” Думали мы все, что знаменитость должна вести себя более-менее, но ведь любой человек... в общем, это не зависит от уровня знаменитости. А все почему-то думают: знаменит — значит, благороден!
Амальгама породы светилась в каждом ее, Дусином, полудвижении. Временами она умирает, но даже в этом состоянии ухитряется звать за собой в другие, более возвышенные стаи — это вам не просто воробышек, а другая, более крупная и благородная тварь.
— А знаете, никакой всемирной славянской отзывчивости и не было, — говорила, приближаясь, Серафима Макаровна. — Арабский путешественник Ибн Фадлан удивлялся: славяне-язычники, охраняющие купцов, не доверяли друг другу. Они отдыхали по очереди, спать уходили в лес по одному! В тайное для других место.
И тут Вася понял, что его уже нет в университете. Не числится. Удар был так силен, что мир стал закукливаться вокруг Серафимы, пытаясь спастись. Какие у нее густые волосы — на двоих с избытком хватит, ума же на троих.
— С Гачевым виделась этот раз в Москве, так у него получается, что у русских отзывчивая душа как-то завелась... Я ведь говорила вам, что мы однокурсники?
...Эта полуматеринская любовь, которую Вася чувствовал в Серафиме, теперь излучается мимо него, к двум часам сегодняшнего дня и к телефону, она будет звонить в Москву, но не к Гачеву.
Ректор показал, как он спешно надевает пальто:
— Вызывают в обком. И все равно я ничего не смогу для вас...
Пока он застегивал пуговицы на аэростатном животе, с Дустика мигом слетел томно-ленивый налет, она спросила, как простая студентка:
— Александр Иванович! Вам звонила Стерховская о документах в ГИТИС?
— Я подписал, возьмите у секретаря.
Вдруг Серафима поняла, что пушистый Вася Помпи кристаллизуется и становится непробиваемым слитком, адамантом. Непроницаемым голосом он спросил:
— Значит, вы положили Гачева на лопатки?
— Да ну... вы все спрямляете...
— Положили-положили! И знаете, почему? Потому что на вашей стороне истина. Не было и нет никакой славянской там... русской там... отзывчивости. Вот когда получу Нобелевскую, тогда они все пожалеют.
— Тем более, что у многих нобелевских не было высшего образования: у Бунина, у Шолохова...
— Не говоря уже о Еврипиде и Гомере, — разговор звякал о броневые плиты Васиного горя.
— Вас сейчас заберут в армию. Там ваш язык до полу... несколько укоротится. Ну согласитесь: ляпнуть о Троцком на семинаре по истории КПСС!
На Васю накатила бесстрастная злоба, какую, наверное, испытывали самураи. В армию! Надо попасть в десантные войска! Беспощаднее чтобы... бороться за свободу слова. И увидел себя в пятнистом комбинезоне, стрельба там, парашют, работа ножом, спецприемы (задушить, свернуть шею).
Но, слава Богу, ничего этого не случилось. Через двадцать лет он так вспоминал:
— Кэгэбня позвонила в военкомат. И я загремел в психушку. Даже в стройбат не рискнули отправить, чтобы я их Солженицыным не мог заразить.
Сережа! Костырко! Ты уже понял, наверное, что Серафиму будут мочалить. Шестидесятники никак не хотели растворяться в липком киселе застоя. Серафима лишилась и деканства, и заведования кафедрой.
Но сегодня, в два часа, у нее будет счастье (горе). Она услышит в телефонной трубке московский — с отлетающей челюстью — говорок:
— Получил твое письмо. Ты двенадцатое мая зачеркнула и написала двадцать первое. Эта ошибка меня встревожила: ты боишься идти в будущее. В наше общее. Будь ты смелее! Ведь победителей не судят, Серафим!
— Победителей не бывает, Боря.
— Я тебя очень прошу: делай быстрее свой выбор.
— Экзистенциалисты, конечно, хорошие ребята... Но иногда выбор требует... Моника же плохо спит, я тебе говорила, а любой стресс, сам понимаешь...
“Простоять бы всю ночь у телефона и разговаривать с тобой”, — ноги Серафимы чувствовались как состоящие из невесомых нежных зерен. Любовь ведь не мужчина и не женщина, но и не евнух. Любовь