пользуется телом для своего проявления.
На том конце провода Борис как нормальный человек подчеркнул свою значимость:
— Вчера Дэзик приехал. Говорили о выезде. Он против.
Серафима рассердилась на Давида Самойлова: будь тот хоть в сто раз талантливее — какое право он имеет укорять ее Бориса!
Звонок в дверь означал, что пришла Марта со своей курсовой работой.
— Подожди, Боря, я впущу свою студентку.
— Даю тебе только три секунды!.. Или вот что: я кладу трубку, а ты мне перезвонишь... и через три месяца мы будем в Риме.
— Какая вы красная, Серафима Макаровна! Заболели? — Марта почувствовала себя как старшая сестра, ведь кто такой Валуйский по сравнению с ее Васей (пусть его исключили, он все равно будет великим, великим).
Серафима думала, что Марта усажена в другой комнате. А на самом деле Марта стояла и смотрела, как ее научный руководитель несколько раз поднимает трубку и кладет обратно. “Вот есть Пермь. Она — часть нашей Серафимы. И если Серафима уедет, все содержимое города вытечет, как из разбитого яйца”. Марта как раба любви сразу поняла смысл этой сцены.
Серафима еще раз протянула руку к телефону и уронила ее на фартук глазоломной расцветки.
— Так я пойду, Серафима Макаровна?
Выбрела кошка-богатка с гноящимся глазом. Она сразу поняла, как Марту можно использовать, и стала тереться об нее, сильно подталкивая к креслу: садись быстрее — я на тебе развалюсь.
— Купили мазь для несчастной нашей Гейши, так Моника сначала на собственном глазу ее испытала, чтобы выяснить: жжет или нет. — Серафима заварила черный, как безлунная ночь, чай.
Кошка Гейша с удивлением обнаружила, что ее бросили гладить и говорят о чем-то невыразимо мелком: типическое или личное важнее в романе.
Серафима брала каждое печенье через раскаленный чайник.
— Давайте я подвину поудобнее. — И Марта взялась за псевдомодерную вазу на стебле.
Серафима начала: один знакомый из Москвы звонил, он хочет эмигрировать... работал на радио, у него сложности, наподобие того, что у вашего Васи. Госбезопасность в претензии к нему, в общем...
Над ними в это время, помогая разговору, висела картина нашей знаменитости Ослябина. На ней, картине, пейзаж и люди составлены словно из лучинок, щепочек, душа ушла из мира, это плач...
Серафима волевым усилием переключила разговор:
— Ну что, поставим вашу защиту курсовой на девятое?
.............................................................................................................................
Серафима вылетела на кухню и увидела гуляющие по воздуху сполохи. Что-то горит. Посмотрела в окно: церковь когда-то успели отремонтировать, стекла вставили. Купола зеленые, кресты болью в глаза блестят. Она взяла машинку и стала печатать статью: “У главной героини конфликт между любовью и долгом...” Если бы не было церкви, церковь страшно мешает, все бы зависело от меня, только от меня.
— Выключите телевизор, выключите, — кричала во сне Моника.
А Валуйский тоже стонал рядом о чем-то, что обнаружил, спустившись в свои колодцы видений.
Теперь она на самом деле встала, погладила дочь и прошла на кухню. Внимательно поглядела в окно на давно пустующую церковь. С двенадцатого этажа и ночью она выглядела, как игрушечка. Для чего это разумному и образованному человеку снится действующий храм? Наверное, из-за Валуйского: столько лет он преподает атеизм, так и набралась церковных ассоциаций. “Я иду к всенощной”, — сказал Серафиме Шкловский в пятьдесят седьмом. Он не боялся быть откровенным, хотя она была послана от комсомольцев МГУ, которые хотели его пригласить...
Увидела бумажку между тарелками. Это, наверное, очередная “диссертация” Моники. “Праздность — мать всех п
Серафима завладела кофейником и заставила его поливать засохшие цветы в горшках. И запел какой- то стеклянный сверчок: цвик-цвик. Откуда это цвиканье? Сейчас-сейчас... найдется разумное объяснение. Вот оно: цветы настолько были неглавные в ее жизни за последние две недели, что сейчас жадно втягивают воду, а пузырьки воздуха, уже с удобством расположившиеся в почве, теперь вытесняются наружу и сердито попискивают. Везде борьба. А как там у Помпи:
Взял он у скандинавов “череп неба” (луна один глаз, а солнце — другой)? Или само у него получилось? Раньше, пока не вспыхнул в ее жизни Борис, Серафима долго думала о Баранове, Помпи, поэзии, критике. А сейчас мысли сносило, как с полдороги машину, юзом, на скользком повороте...
На кухню выбрел Валуйский, держа перед собой руку в теплой шерстяной варежке.
— Ну как запястье? — спросила Серафима. — Вот поливаю цветы, совсем засохли, — и она предъявила кофейник, как увесистый кулак.
— Если бы только цветы были заброшены... даже не то еще будет, — не ровным и не звучным, не