как рассерженные ежи, выставившие колючки, и плющи в аккуратных глиняных горшочках, взбегающие по оконной раме вверх… Но в большинстве своём заполняли подоконник лекарственный растения — столетник с толстым стеблем, с оборванными внизу листьями и от этого похожий на маленькую тропическую пальму, каланхоэ и ещё множество других, названия которых Серёжа не знал. Какие только травы и лечебные растения, какие только лекарства, какие только травники, гомеопаты, хирурги не перебывали в этом доме с тех пор, как летом прошлого года привезли из больницы Валентину Ильиничну, мать Зубика, из дородной белотелой женщины с величественными, неспешными движениями за два месяца превратившуюся в скелет, обтянутый пергаментно-тонкой желтоватой кожей. Но всё было напрасно, напрасно. Валентина Ильинична не прожила дома и недели. А Серёжа помнил до сих пор, как отец Зубика выносил её из такси на руках. И ещё помнил Серёжа глаза Валентины Ильиничны — тёмные провалы, в которых были только мука и усталость.
Зубик поднялся, отряхнул тренировочные штаны. Дышал он прерывисто, футболка на груди потемнела от пота.
— Поможешь, раз пришёл.
Зубик переставлял мебель. После смерти матери он менял местоположение вещей в комнате регулярно, в два месяца раз. Называлось: «переезд», «обновление обстановки».
— Ра-аз!
Взялись дружно, и железная панцирная кровать, накрытая кружевным белым покрывалом, с пышно взбитыми подушками, — бабкино наследство, с которым отец Зубика никак не хотел расстаться, — перекочевала от стены к окну.
— Два-а!
Письменный стол встал на место кровати, ударившись краем о стену так, что едва не сорвалась с гвоздя фотография Валентины Ильиничны, неловко обшитая по углам рамки чёрным крепом.
— Три! Четыре!
Платяной шкаф, переносить который было особенно тяжело — распахивались то и дело дверцы, норовя ударить по голове, — и раздвижной диван под мелодичный перезвон посуды в серванте разъехались по разным углам.
Оставалось ещё трюмо, отливавшее голубоватым светом, и телевизор «Рубин» с тумбочкой, но их двигать не стали. Не хватило сил.
Присели к столу, тяжко, со всхлипами дыша. Теперь и у Серёжи свитер понизу был весь в мелких острых щепочках, крепко засевших в шерстяную нить, и в пуху, налетевшем, видно, из бабкиных подушек. Зубик удовлетворённо оглядел комнату. Потом повернулся к Серёже и, наклоняя голову то вправо, то влево, стал рассматривать его. Лицо Зубика прояснилось, подобрело, заблестели озорно большие зеленоватые глаза. Серёжа узнал в нём прежнего Зубика.
— Скажи, ведь лучше смотрится комната, — проговорил Зубик. — Скажи… как будто на новое место перебрались. И мебель новая. Каждый раз так, когда закончу перестановку… Кажется, что начнётся другая жизнь. Знаешь, отец раньше очень ругал меня. Теперь ничего, привык. Даже стало нравиться.
И принялся рассказывать, как прежде они с отцом ненавидели эту квартиру, хотели переезжать в другой район, чтобы не вспоминать, не думать… Лишь только выпадал свободный час, убегали отсюда. Походы себе придумывали: доезжали до Внукова на автобусе, дальше шли лесом, иногда по пятнадцать километров отмахивали на одном дыхании.
Об этом Зубик говорил Серёже уже не первый раз. И о бельевых корзинах грибов, которые набирали они с отцом во внуковских лесах, и о встречах нос к носу то с лосем, то с лисой…
Серёже очень хотелось скорее сказать Зубику о своём. Но он слушал терпеливо, не перебивая. Манерное, по стародавней привычке, засевшей прочно на всю жизнь. Ведь раньше Зубик был для них непререкаемым авторитетом. Дружбой с ним гордились и дорожили, каждое слово его ловили на лету. Разве мог кто-нибудь из дворовых ребят состязаться с Зубиком — неистощимым на разные проделки фантазёром, всеобщим любимцем, душой их компании?! Рядом с его затеями меркли мгновенно игры в укротителей лошадей, штаб в груде ящиков на задворках обувного магазина, погони и засады, которые устраивали в сквере и на площадке детского сада, обнесённой сетчатой оградой.
Зубик придумывал всегда что-нибудь новое, ни на что не похожее, почти фантастическое. Скажем, вечером с полной серьёзностью вдруг предлагал идти на Ленинские горы выслеживать шпионов. Была там справа от метро на горе какая-то заброшенная стройка. Кинотеатр строили, кафе или клуб, что — неизвестно, но всё приостановлено, ни людей, ни машин, между бетонными плитами, кучами битого кирпича проросла трава, стены отсырели, с перекрытий капала вода. И вот рыскали по извилистым гулким переходам, где пахло погребом и плесенью, убийствами и тайной, обрушивались с шумом в глубокие, едва прикрытые подгнившими досками ямы, траншеи и уже в полной темноте выбирались наверх — усталые, исцарапанные, перепачканные извёсткой, случалось, с порванными штанами, но всегда с чувством своей безмерной бесшабашной смелости и удали, как сыщики, исполнившие долг.
Походы на Ленинские горы остались в памяти навсегда. И вот почему. Однажды, пробираясь по узкому переходу, услышал позади какой-то подозрительный шорох, обернулся и в амбразуре окна в розоватом свете заката увидел человека, лицо которого поразило и испугало. Узкий лоб, небритые щёки, горящие какой-то безумной решимостью глаза… Невольная дрожь пробегала по телу каждый раз, когда вспоминал его стылый, пронзительный взгляд. И чувство растерянности, сковывающий волю леденящий страх перед тупой и жестокой силой, казалось, заключённой в незнакомце, силой, которая, не задумываясь, сомнёт, растопчет, истребит, действуя чётко и слаженно, как автомат.
Свернул за угол, побежал, спотыкаясь, к выходу на дорогу. И всё чудилось — гонится следом, стучит по плитам башмаками, и мелькает в каждом окне, отливая синевой, как лезвие, вытянутое, неподвижное лицо.
Но стоило только выбраться на свет, увидеть ребят — и сразу успокоился, решил, что померещилось в полутьме. Глупейшее положение. Ребята обступили — обычные в таких случаях смешки, ехидные вопросы: «Не напустил ли в штаны от страха?» А со стройки тем временем вышел долговязый нескладный человек в длинном и широком, висящем, как балахон, пальто и, сунув руки в карманы, двинулся к ним неторопливо.
Вот уж когда убедились воочию, что Зубик не ошибся: на стройке и вправду обитают «бандиты». Испуганные и притихшие, помчались по узкой тропинке вниз, то и дело цепляясь одеждой за колючий кустарник. Но до метро было далеко, сгущались сумерки, а незнакомец и не думал отставать, следовал за ними неотступно, покачивая головой в такт метровым шагам.
Тут как раз и случилось то, что сразу вознесло Зубика над всеми на недосягаемую высоту. Зубик вдруг, остановившись, обернулся и с невозмутимым видом, скрестив на груди руки (в то время он с увлечением изучал историю войны восемьсот двенадцатого года и иногда подражал Наполеону), стал ожидать приближения жуткого незнакомца.
— Эй вы, послушайте! — прокричал незнакомцу Зубик таким решительным и вызывающим тоном, что, устыдившись, он, Макс и Лёка подошли и встали у Зубика за спиной, для внушительности, как и Зубик, скрестив на груди руки. — Что вам надо от нас, любезный?
При этих словах Зубик выставил вперёд правую ногу и даже притопнул легонько каблуком, видно, вообразив себя полководцем, с обнажённой шпагой встречающим врага. Незнакомец замер, всплеснул руками и неожиданно громко захохотал. Смех его, хрипловатый, нутряной, походил на лай простуженной собаки. Так он и исчез, сгинул на боковой дорожке, с шумом продираясь сквозь кусты боярышника, — высокий, нелепый, хохочущий. Они были спасены.
О подвиге Зубика во дворе стали ходить легенды. Рассказывали, будто бы незнакомец гнался за ними с пистолетом, настоящим пистолетом Макарова, сунув руку с оружием в левый рукав пальто, как в муфту. И Зубик будто бы, спрятавшись за деревом, ловко свалил его приёмом каратэ. Чистейший вздор. Но Зубика эти слухи нисколько не смущали. Возможно, в глубине души ему даже льстили нежданная слава и популярность. Хотя виду он не подавал. Зубик не был хвастуном.
Счастливое время! Дня не могли прожить друг без друга. Зимним вечером в полутёмном подъезде клялись в вечной дружбе и в знак верности кололи указательный палец иголкой от значка, расписывались кровью на тетрадном листе. Когда же это было — года два, или три, или четыре назад? А может быть, и вовсе не было такого? Нет, было, было!