— Костя, ведь мы же с детства друзья с тобой! Помоги! Поддержи, старина. На тебя одна надежда, — заговорил внезапно Серёжа, сам поражаясь своей отчаянной, странной речи. — Вдвоём нам будет легче справиться, а там, смотришь, и Макс… Вспомни, как мы раньше, вместе… А теперь… Демьян выступает не по делу. Хочет, чтобы я ему написал сочинение. К завтрашнему дню. Понимаешь?
Лицо Зубика стало неподвижным. Глаза сделались ясны, жёстки. Где-то в глубине их притаилась та непонятная властная сила, которая завораживала, подчиняла себе беспрекословно в прежние годы.
Когда Серёжа замолчал, подобие усмешки скользнуло по плотно сжатым губам Зубика. Плечи его передёрнулись.
— Боишься? — тихо, но очень внятно сказал Зубик. — Не хочешь на Лёкино место?
— Что? — переспросил Серёжа, всем затёкшим от напряжённого ожидания телом подавшись вперёд. И понял вдруг, отшатнулся расслабленно, будто от удара. Голова осела в плечи. И одно неотвязное застучало в висках: «Знал же, что не надо идти, не надо идти… Знал, тупица!»
И ещё почувствовал Серёжа, как неприятен ему, оказывается, Зубик. Как раздражает он его постоянно. Своей педантичной опрятностью в школе: форменный пиджак без единого пятнышка, на брюках стрелки, туфли блестят зеркально, — и своим всезнайством. Обязательно надо выставиться на уроке. Не может без этого. Даже завуч Нина Петровна — уж на что решительная женщина! — даже она замолкала в растерянности, когда Зубик начинал развивать свои завиральные идеи о комплексе наполеонизма у героев Достоевского.
И ещё этой дурацкой записной книжицей, в которой у Зубика, помимо длинных выписок из «Божественной комедии» и из «Фауста», цитат из Гегеля и Канта, целых страниц, заполненных описанием различных животных из десятитомного собрания Брема, были карикатуры на ребят и учителей, на всех подряд, а внизу подписаны глупейшие прозвища. Учителя биологии, например, худого очкарика с зеленоватым узким лицом, он изобразил в форме горохового стручка. С тех пор и прилипло к бедняге — Стручок. Ну, у того-то хоть было некоторое сходство. А его, Серёжу, старого приятеля… Его за что? И ведь надо додуматься — нарисовал, подлец, с тонюсенькими, безвольно болтающимися руками, тонюсенькими ногами, нитяной шейкой и крохотной головой. А внизу подписал: «Лапша». Почему вдруг Лапша? Отчего Лапша? Нелепость какая! Они чуть было не подрались тогда из-за этого. И вот теперь опять — и стыдно и такая злость.
— При чём тут Лёка? — сказал Серёжа глухо.
— А при том, — спокойно, слегка растягивая слова, ответил Зубик. — Не понял ещё? Я даже рад, что так получилось. Может быть, в этом и есть справедливость жизни… Ты не забыл про сквер?
Едва только произнёс он это, Серёжа уже знал, какой сквер и почему имеется в виду. Памятью безвольно повисших рук своих, памятью ослабевших до дрожи в коленках ног, влажноватой, потливой памятью страха, которая неистребима, — знал.
И первое, что пришло в голову: «Ну, зачем он об этом? — И ещё: — Откуда дошло до него? Ведь Лёка тогда — никому. А было ли вообще? Не было ничего. И вспоминать не о чем. Лёка сам во всём виноват. Кто окликнет, ударит, прикажет — за тем и потрусит по-собачьи привычно, готовый всегда с безоглядной покорностью повиноваться. Он же, Серёжа, совсем другое дело…»
А Зубик между тем, забыв о Серёже, говорил сбивчиво, как будто оправдывался неизвестно перед кем, что пытался помочь Лёке вырваться, что готов был заступиться за него, пойти против всех — против Пашки-Упыря, против Демьяна, против дружков их многочисленных, против самого Маркиза. Ни перед кем бы не остановился. Но не помогло. Лёка не захотел, не принял… И не в страхе перед Демьяном тут дело, а в полном безразличии его к себе. В желании себя унизить больнее и через своё унижение немое кому-то навсегда отомстить.
Серёжа не слышал того, что говорил Зубик. Не хотел слышать. В эту минуту он ненавидел Зубика больше всех на свете.
— Сволочь ты! — сказал Серёжа, рывком вскакивая со стула.
Поднялся и Зубик, приземистый, широкоплечий. Мышцы под футболкой на груди и на руках у него вздулись, подрагивая от напряжения. Лицо потемнело, словно вдруг попало в тень.
Мгновение стояли друг против друга, раздувая ноздри, стиснув зубы, разделённые только круглым обеденным столом. Казалось, драка неминуема, но…
— Вы что это? — послышался за спиной у Серёжи изумлённый голос.
Серёжа обернулся. В дверях, громко дыша, застыл толстый лысоватый человек в кургузом расстёгнутом пиджачке зелёного цвета, с разбухшей хозяйственной сумкой в руках. Из сумки на пол капало молоко.
Это был отец Зубика. Раньше Серёжа встречался с ним нечасто. Зубик не любил водить друзой к себе в квартиру. Возможно, честолюбие и гордость его не позволяли — всё-таки одна комната, неказистая, простенькая обстановка. Ведь рядом жили Лёка и Макс, а у них по сравнению с Зубиком были настоящие дворцы.
— Ну и ну! Не стыдно? Друзья, называется! Как бойцовские петухи…
Отец Зубика пыхтя прошёлся по комнате и с лёгким стоном взгромоздил того и гляди готовую лопнуть по швам сумку на стол.
В последнее время он заметно раздался вширь. Линии тела, прежде несколько угловатые, приобрели плавность, смягчились, и во всём облике его: манере ходить, переваливаясь, чуть отставив зад, так что шлица на пиджаке расходилась в стороны острым углом; лице, сдобно-белом, пухлощёком; маленьких добрых глазках, лукаво глядящих из-за толстых двойных линз очков — появилось что-то неуловимо-уютное, женское.
— Успокоились? — спросил отец Зубика. — Теперь, может быть, объясните, из-за чего сыр-бор?
Зубик молча склонился к столу, шурша бумагой, выудил из сумки толстый круглый кусок любительской колбасы.
— Что произошло? — повернулся тогда его отец к Серёже.
— Да так, чепуха, не обращайте внимания, — нехотя промямлил Серёжа.
Он следил, как Зубик, вооружившись ножом, отрезал розовый ломтик с кружочками белого жира, аккуратно уложил его на хлеб. Уши Зубика вздрогнули, зашевелились в такт размеренному движению челюстей. Серёжа сглотнул слюну.
— Нет, всё-таки… — не отставал от него отец Зубика. — Вы должны мне рассказать.
Он ухватил Серёжу за локоть, легонько подталкивая к двери. Серёжа попал опять в полутёмный коридор, нырнул в запахи горелого масла, свежевыстиранного белья, натёртого мастикой паркета, словно бы вдруг очутился в коммунальной квартире.
Они прошли до двери кухни. Вспыхнул свет, и Серёжа увидел в углу невысокий холодильник «Минск» с голубым плоским верхом, уставленным пустыми бутылками из-под кефира, кухонный стол, с краю которого возвышался на цветастом подносе электрический самовар, белую плиту с широким стеклянным окошком духовки и стоящую на ней нечистую сковородку.
Первым делом отец Зубика сбросил на стул пиджак, облачился в синенький застиранный фартук с большими жёлтыми цветами по подолу, достал из холодильника приличных размеров курицу и, опалив над огнём, промыв под краном, стал разделывать её.
Движения его были сноровисты, умелы. В фартуке, с длинным столовым ножом в руках, отец Зубика удивительно напоминал покойную Валентину Ильиничну — дородную домохозяйку, из тех хозяек, которых и представить нельзя иначе, чем в тёплой духоте кухни, занятых какой-нибудь стряпнёй.
— Вы видели, как Костя набросился на колбасу? — говорил отец Зубика Серёже, прерывисто дыша. — Он голоден. Значит, он не успел пообедать в школе. Бедный мальчик!.. А может быть, Костя просто экономит деньги? — продолжал рассуждать он вслух, опуская половину курицы в кастрюлю с водой. — Но зачем? — Лицо его сделалось красным, на лбу выступил пот. Обернувшись резко, он посмотрел на Серёжу. Глядел долго, изучающе, стараясь, чтобы глаза в глаза. — Скажите мне, только честно, Костя курит?
— Не знаю, я не видел, — неуверенно ответил Серёжа.
Отец Зубика присел на низкий табурет. Живот его, выпятившись, ожил под фартуком.
— Ужасно боюсь, чтобы не начал курить. Привыкнуть легко, тем более эта необъяснимая мода. Даже девочки… А о возможных последствиях не думает никто… Нет, с меня довольно Вали! — вскрикнул он пронзительно и тонко. И стал бегать по кухне частыми шажками из конца в конец, натыкаясь беспрерывно