Затем он просмотрел отвергнутую рукопись. Да, та самая, которую он послал в академию десять месяцев тому назад. На первой странице кто-то наверху написал: «Поручено рассмотрению мосье Лакруа и мосье Пуассона». Он посмотрел на примечание, которое Пуассон написал карандашом на полях третьей страницы:
«Доказательство этой леммы неполно. Но лемма правильна — смотри работу Лагранжа № 100, Берлин, 1775».
У Эвариста голова пошла кругом, пока сумятица мыслей не сменилась четкими формулами презрения и ненависти:
«Ничего не поняли! А я только просил их внимательно прочесть эти немногие страницы — не больше. Правда, они трудны. Но если бы я развернул их в целую книгу, эти пустоголовые академики заявили бы, что это, мол, для них слишком длинно. Им некогда читать. Ничтожные людишки! Я покажу им! Нужно опубликовать результаты. Кто-нибудь, может быть, прочтет, поймет?
Мир должен знать, как со мной поступили эти люди. Пусть будущие поколения рассудят меня и Пуассона. Академию и меня. Надо наказать их за то, что они со мной сделали. Здесь, в Сент-Пелажи, где меня карает жестокий и бессмысленный политический строй, я накажу всех вас, чопорных, тщеславных, вполне довольных собой. Еще бы! Они двинули математику вперед! И вклад их в науку так ничтожен, что кто угодно может оценить его по достоинству».
У него появилась идея, и он, все сильнее волнуясь, стал развивать ее. Вот рукопись, отвергнутая академией. Среди его бумаг есть еще одна, почти законченная работа по теории уравнений. Переписать и закончить ее не составит труда; все выводы ясны; он держит их в голове. Он опубликует эти две работы, дающие решение центральной проблемы алгебры, материалы, затрагивающие самые основы. Он знает, как они важны. Он напечатает их сам в виде маленькой брошюрки! Стоить должно немного. Всего две работы и введение. Введение! Введение будет такое, что его прочтет каждый. Даже Коши, Пуассон и экзаменаторы из Политехнической школы. Правда, без особого удовольствия.
Кому направить брошюру? Он представил себе пачку книжечек, лежащую у него на столе. Они будут похожи на памфлеты Общества друзей народа. Более броским будет только заглавный лист. И красная обложка. Он разошлет их по всему миру. Нужно составить список. Он написал: Гаусс, Якоби. Крупные французские математики: Лакруа, Пуассон, Коши. Пусть видят, что им не сбить с толку Эвариста Галуа. Пусть читают введение, краснеют и стыдятся своих позорных поступков. Он написал имена своих учителей: Вернье, Ришар, Леруа. Несколько экземпляров — в учебные заведения. Обязательно! Не забыть Нормальную школу. Мосье Гиньо следует иметь в библиотеке брошюру Галуа. Пусть почитает введение. И, разумеется, экземпляр в Политехническую школу. С уверениями в совершенном почтении. Один экземпляр в институт. Список хорош. Теперь за работу. Через несколько дней все будет готово. Нужно попросить Шевалье уладить формальную сторону дела. Друг будет счастлив это сделать.
Эварист написал заглавие:
«Как начать? — думал он. — Писал ли кто-нибудь в двадцать лет от роду такую важную работу? Правда, когда Гаусс написал свои «Исследования», он был немногим старше. Но как с ними обошлись — и как со мной? Я помню, он на первой странице «Исследований» выражает благодарность своему покровителю, герцогу Брунсвикскому. Большими буквами. У Гаусса была помощь. А мне кто помогал? Мне помощи не надо. Мне нужны враги. Пусть возражают, спорят, пытаются опровергнуть. Нет! Мой удел — безразличие, пустота, молчание. Никто моей работы не понимает и не пробует понять».
Эварист писал введение. Гнев и презрение водили его пером. Слова, предложения появлялись с невероятной быстротой. Он вычеркивал одно, вставлял другое, быстро покрывая бумагу неровным, мелким, небрежным почерком.
Вот что он писал в предисловии:
«Во-первых, вы заметите, что титульный лист настоящей работы не загроможден именами, чинами, званиями, титулами и похвалами по адресу какого-нибудь скупого вельможи, чья щедрость распустилась бы пышным цветом под курениями фимиама, грозя увянуть вновь, когда кадило опустеет. Не увидите вы напечатанных буквами величиной в три человеческих роста уверений в нижайшем почтении какому-нибудь ученому мужу, занимающему высокое положение в науке, или покровителю — вещи необходимой (я едва не сказал — неизбежной) для того, кто в двадцать лет хочет писать. Я никому не говорю, что обязан его совету или поддержке. Не говорю, ибо это было бы ложью. Если бы я обратился к сильным мира сего или мира науки (а в настоящее время разница между этими двумя понятиями неуловима), клянусь, это не были бы слова благодарности.
Сильным мира науки я обязан тем, что первая из двух работ выходит так поздно. Сильным мира сего я обязан тем, что работаю в тюрьме — обители, едва ли располагающей к размышлениям. Я не раз поражался здесь собственной апатии, с которой молча выслушивал моих неумных, невежественных, злобных критиков. В мою задачу не входит говорить, за что и почему я в тюрьме. (Автор — республиканец и член Общества друзей народа. Он жестом показал, что цареубийство может оказаться желательным.) Но я должен рассказать, как часто рукописям суждено затеряться в папках господ членов института, хотя подобная беспечность со стороны тех, на чьей совести уже лежит смерть Абеля, непостижима. Я не хочу сравнивать себя с этим знаменитым математиком, но достаточно сказать, что моя рукопись по теории уравнений была представлена в академию наук в феврале 1830 года (а в сокращенной форме — в 1829 году) и я никогда больше не слышал об этих рукописях и что увидеть их вновь невозможно. Сказанного достаточно, чтобы читатель понял, почему для меня было бы абсолютно неприемлемо украсить или обезобразить — как вам будет угодно — мою работу посвящением.
Во-вторых, обе работы невелики. В них по меньшей мере столько же французского, сколько алгебры. В этом отношении я виноват. Ведь было бы так легко употребить последовательно все буквы алфавита в каждом уравнении, пронумеровав их по порядку. Таким образом, число уравнений увеличилось бы до бесконечности: ведь, кроме латинского алфавита, есть еще и греческий. Если оба будут исчерпаны, ничто не мешает нам воспользоваться арабскими буквами и, при желании, китайскими иероглифами. Так просто было бы десять раз изменить каждую фразу, не забыв снабдить каждый новый вариант громким словом
В-третьих, первая из приведенных здесь двух работ побывала пред оком знатока. Сокращенный вариант, посланный в академию в 1831 году, был передан для ознакомления мосье Пуассону, сказавшему, что он в ней ничего не понял. На взгляд автора — быть может, тщеславный — это просто доказывает, что мосье Пуассон либо не захотел, либо не смог меня понять. На взгляд читателя это, несомненно, будет означать, что моя книжка лишена какого-либо смысла.
Все это заставляет меня полагать, что работа, которую я предлагаю публике, будет принята ученым миром с улыбкой сострадания; самые снисходительные назовут меня неудачником. Меня будут сравнивать с теми, кто каждый год без устали находит новое решение проблемы квадратуры круга. Меня ждут — я это знаю — дикие насмешки экзаменаторов Политехнической школы. Они прибрали к рукам издание книг по математике и не преминут выразить неодобрение тому, что молодой человек, дважды ими отвергнутый, берет на себя смелость писать, и не учебник, а научный трактат. (Между прочим, меня удивляет, что эти экзаменаторы не занимают мест в академии; ведь в памяти потомков для них едва ли найдется место.)
Все это сказано для того, чтобы показать, что я заведомо обрекаю себя на осмеяние глупцов.
Если, почти не надеясь на успех, я все-таки печатаю плоды моего труда, то это для того, чтобы друзья, которых я нашел до того, как меня заживо похоронили под семью замками, знали бы, что я жив. И, быть может, в надежде, что моя работа попадет в руки тех, кому глупая спесь не помешает прочесть ее, и что она направит их на новый путь, по которому, как я считаю, должен пойти анализ.