аналогичное заявление.
Мосье Биксио, студент-медик, заявил:
«Артиллеристы считали роспуск гвардейской артиллерии незаконным. Я без колебаний надеваю форму, когда нахожу это нужным для своей безопасности. И, насколько мне известно, королевский прокурор никогда не возбуждал против меня судебного преследования».
Мосье Бенуа, старший полицейский офицер района Сен — Виктор, показал, что утром 14 июля направился на квартиру Галуа с ордером на арест. Арест не был произведен ввиду отсутствия обвиняемого.
Господа Ледрю и Муссен, защитники обвиняемых, привели доказательства, подтверждающие, что обвиняемые состояли в артиллерии национальной гвардии. Защитники сослались на обычай, разрешающий солдатам на некоторое время после демобилизации сохранить форму.
Мосье Тарб, прокурор, опроверг утверждение защитников. Он считает, что господ Галуа и Дюшатле следует осудить за двойное преступление: незаконное ношение и формы и запрещенного оружия.
Мосье Мулен чрезвычайно удивлен, что прокурор настаивает на вынесении более строгого приговора. Разве возраст молодых людей, пять месяцев, проведенных ими в предварительном заключении, и их очевидное чистосердечие не являются смягчающими обстоятельствами?
Судьи удалились на совещание и через полчаса объявили следующее решение:
«Принимая во внимание, что незаконное ношение формы, в котором повинны Дюшатле и Галуа, усугубляется тем обстоятельством, что оба имели при себе заряженные ружья и пистолеты, а Галуа — еще и нож, спрятанный в одежде, суд отвергает апелляционную жалобу и полностью оставляет приговор в силе».
И, дочитав до конца, буржуа удовлетворенно отметил, что во Франции царит закон, порядок и справедливость. Протянув руку детям для поцелуя, благосклонно кивнув жене, он взял свой цилиндр, желтые перчатки, трость с серебряным набалдашником и в полном мире и покое направился на Биржу.
Перебирая в памяти подробности сегодняшней семейной сцены, Галуа беспокойно ворочался на койке. Его навестили старшая сестра, мадам Шантло, и младший брат Альфред. Со времени замужества сестра с каждым днем все больше превращалась в светскую даму. Когда Эварист спросил, как поживает мать, на глаза мадам Шантло навернулись слезы.
— Я рада, что ты заговорил о маме, — сказала она с деланной чувствительностью. — Она ужасно страдает. Если не ради самого себя, то ради нее, будь добр, постарайся жить нормальной жизнью, когда ты покинешь эти стены.
Да. Это ее точные слова. Сколько раз после смерти отца он слышал их? Нужно жить нормальной жизнью. Ради самого себя, ради матери. Ради всех Галуа и всех Демантов. Сколько раз пытался он объяснить, что он и живет
Для сестры тюрьма (она и слова-то этого никогда не произносит) — позор, несчастный случай, неверный шаг с дороги нормальной жизни в бездонную пропасть. Ее долг снова вывести брата на правильный путь, осветив его ярким огнем семейного очага.
Ну, конечно, семейная атмосфера. Как объяснить сестре, что именно он думает о семейной атмосфере?
— Я должен жить собственной жизнью, — уклончиво ответил он.
И, сказав, почувствовал, что перенял стиль сестры. Такая же театральная фраза.
Альфред за время разговора не проронил ни слова. Эварист сейчас ругал себя за то, что даже не попытался узнать, что думает и чувствует брат. После смерти отца Галуа отдалился от родных. Какими прозрачными были их наивные и настойчивые старания подчинить себе его жизнь! Но сегодня он обнаружил что-то новое. Должно быть, сам того не зная, он повлиял на брата.
Альфред глядел на него широко раскрытыми глазами. Эварист впервые заметил, сколько в них любви, обожания.
Он прервал поток красноречия сестры:
— Тебе тоже стыдно за меня, Альфред?
Но ответила снова сестра:
— О Эварист! Зачем ты так говоришь? Как будто кто-нибудь из нас тебя стыдится. Неужели ты не понимаешь, что нами движет лишь одно чувство — жалость, лишь одно желание — помочь?
Дождавшись, когда сестра кончит, Альфред быстро сказал:
— Я горжусь, что ты мой брат. — Потом, глядя в пол, добавил: — Когда ты выйдешь из Сент-Пелажи, я хочу часто видеться и говорить с тобой.
Если бы не разделявшая их железная решетка, он бы обнял брата. Сестра закусила губу и вскоре ушла, попросив Эвариста обдумать ее слова.
«Что она сейчас делает? Наверное, говорит матери, что не следует терять надежды. Что я, наверное, когда-нибудь повзрослею и переменюсь. А пока Альфреду нужно видеться со мной как можно реже. Альфред впечатлительный мальчик и может поддаться плохому влиянию старшего брата».
Но Галуа не угадал. Сестра ни с кем о нем не говорила. Она доверила свои мысли дневнику:
«Никто не мог себе представить, что такое долгое предварительное заключение окажется недостаточным наказанием за маленький проступок. Снова месяцы без чистого воздуха! Какая печальная перспектива! И я уверена, что здоровье его очень пострадает. Он уже так устал! Он целиком предается безрадостным мыслям. Он мрачен и состарился раньше времени. Глаза его ввалились, как у пятидесятилетнего».
Навещать друга часто приходил Огюст Шевалье. Но даже от его присутствия не становилось легче. Галуа возмущало малейшее проявление жалости, принесенной в тюремные стены посетителями. Он ясно видел все усилия скрыть это чувство и отвечал взрывами гнева и насмешек. Хуже всего ему было, когда приходил Шевалье. У того жалость усугублялась дружескими чувствами и была проникнута туманом мистицизма, окутавшего Шевалье, как и всех сенсимонистов.
— Я говорил о тебе нашему отцу, — сказал он Эваристу.
— Ты хочешь сказать, мосье Анфантену? — прервал Эварист.
— Ты знаешь, для нас он отец.
Галуа пробормотал что-то вроде извинения. Шевалье продолжал:
— Я говорил о тебе и с моим братом.
— Настоящим на этот раз?
— Нет, — кротко возразил Шевалье. — Я имею в виду брата по семье сен-симонистов. То, что он мне брат и по крови, не имеет значения.
— Зачем ты отвлекаешь их от дела разговорами обо мне? — с плохо скрытым сарказмом спросил Галуа.
— Нам хотелось бы, чтобы, покинув эти стены, ты провел несколько недель в нашей семье. Приглашаем тебя от всего сердца. Не обязательно вступать в нашу общину ни теперь, ни в будущем. Но я уверен, что тебе будет полезно побывать в Менильмонтане.
— Ты, Огюст, лучший друг, какой у меня есть или будет. Но я не могу принять приглашения. — «Как объяснить, чтоб не обидеть друга?» — Я не создан ни для семейного круга, Огюст, ни для философских споров. Нет. Очень благодарен, но ничего не выйдет.
Огюст попробовал спорить:
— Ты говоришь, что не любишь семейного круга. Но разве ты не видишь, Эварист, что это семья совсем другого рода? Ее скрепляет не случайное родство крови, но глубочайшее родство сердец. Мы